– Нет, пусть останутся, – упорствует папа. – И готовятся к тому дню, когда Ирландия станет свободной до самого моря.
– Не спорь, – сердится мама. – Не то твоей матери будет кого оплакивать.
Отец натягивает кепку на лицо и пьяно всхлипывает:
– Бедная моя матушка. Бедная Ирландия. Ох, что же нам делать?
– Совсем ополоумел, – бросает мама и велит нам ложиться спать.
Утром следующей пятницы она спрашивает папу, принесет ли он вечером получку или снова все пропьет? Папа косится на нас и качает головой, мол, не следует так говорить при детях.
– Нет уж ответь, ты придешь домой, чтоб мы худо-бедно поужинали или снова за полночь явишься без гроша и будешь горланить про своего Кевина Барри[25] или еще какую жалостную песню? – не отступает мама.
Папа нахлобучивает кепку, сует руки в карманы и вздыхает, глядя в потолок.
– Я ведь уже говорил тебе, что приду, – наконец отвечает он.
Ближе к вечеру мама одевает нас, усаживает близнецов в коляску, и мы долго идем по улицам Бруклина. Когда Мэйлахи устает, она разрешает ему немного посидеть в коляске, а мне говорит, что я уже слишком большой. У меня тоже ножки болят, и я тоже едва за ней поспеваю, но мама сегодня не поет, поэтому лучше помолчать и не ныть.
Мы подходим к большим воротам, где в будке с окошками стоит сторож. Мама спрашивает, можно ли нам пройти туда, где рабочим выдают зарплату – может, ей выдадут папину, чтоб он все по кабакам не растратил?
– Простите, мадам, – качает головой сторож. – Если б мы такое разрешали, сюда бы половина бруклинских жен сбежалась. Мужья у многих пьют, но мы-то что можем сделать – на работу же они трезвыми выходят.
Мы встаем у стены на другой стороне улицы. Мама разрешает мне посидеть на тротуаре. Близнецам она дает бутылочки с подслащеной водой, а нам с Мэйлахи придется ждать, пока папа даст денег и мы купим чаю, хлеба и яиц в лавке итальянца.
В полшестого раздается заводской гудок, из ворот выходит толпа мужчин в кепках и рабочей одежде. Лица и руки у них черным-черны. Мама велит нам смотреть внимательнее, сама она через дорогу не увидит – зрение слабое. Рабочих сначала много, потом все меньше и меньше, а потом из ворот уже никто не выходит.
– Ну, как же вы его проглядели? Слепые, что ли? – стонет мама.
Она снова идет к сторожу в будке.
– А внутри никого не осталось?
– Нет, мадам, – отвечает он. – Все вышли. И как он умудрился мимо вас проскочить?
Мы снова плетемся по улицам Бруклина. Близнецы ревут, требуют еще сладкой воды. Мэйлахи ноет, что проголодался.
– Обожди, сейчас денег у папы возьмем, и будет у нас хороший ужин, – успокаивает его мама. – Пойдем к итальянцу, яиц купим, хлеба поджарим и вареньем намажем. Поедим, согреемся.
На Атлантик-авеню темно, а привокзальные бары светятся огнями, и в них полно людей. Мы ходим от одного бара к другому, спрашиваем про папу. Мама оставляет нас на улице с коляской, а сама заходит внутрь или меня посылает спросить. В баре шумно и пахнет виски – как от папы, когда он возвращается домой поздно вечером.
– Эй, сынок, чего тебе? Детям нельзя сюда, – говорит мне бармен.
– Я папу ищу. Он здесь?
– Ну, сынок, откуда ж мне знать? Кто твой папа?
Его зовут Мэйлахи, и он поет «Кевина Барри».
– Мэйлархи?
– Нет, Мэйлахи.
– Значит, Мэйлахи. И поет «Кевина Барри».
– Эй, ребят, кто-нибудь знает Мэйлахи, который поет «Кевина Барри»? – обращается бармен к мужчинам в зале.
Те качают головами. Один говорит, что знавал когда-то парня по имени Мэйлахи, который пел «Кевина Барри», но тот умер от пьянства, его на войне ранили, вот он и запил.
– Черт подери, Пит, я что, просил мировую историю мне пересказывать? Нет, сынок, мы тут петь не разрешаем. От того беда одна. С ирландцами особенно. Позволь им петь, так они тут же кулаками размахаются. Так что Мэйлахи тут нет, сынок, я даже имени такого не слыхал.
Дядя по имени Пит протягивает мне свой стакан.
– На, малыш, отпей.
– Ты чего, Пит? Ребенка споить хошь? – кричит ему бармен. – Только попробуй, я тебе живо задницу надеру.
Обойдя все привокзальные бары, мама сдается.
– Боже мой, еще так далеко идти, а у меня четверо детей голодных, – плачет она, прислонившись к стене, потом велит мне вернуться в тот бар, где был дядя по имени Пит, и спросить у бармена, не нальет ли он воды и не положит ли немного сахара близнецам. В баре смеются, что мол бармен будет разливать сахарную воду по детским бутылочкам, но он большой и сильный и велит всем заткнуться. Бармен говорит мне, что детям молоко нужно пить, а не воду, а я отвечаю ему, что у мамы денег нет. Тогда он выливает из бутылочек воду и наполняет их молоком.
– Скажи маме, что молоко нужно для зубов и костей. От воды с сахаром рахит бывает. Обязательно скажи.
Мама радуется молоку. Она знает про зубы, кости и рахит, но нищим выбирать не приходится.
На Классон-авеню мама сразу же идет в лавку к итальянцу, говорит ему, что муж сегодня работает допоздна, и нельзя ли пока взять кое-что в долг, а уж завтра она обязательно расплатится.
– Миссус, вы всегда долг отдаете, так что можете брать все, что пожелаете, – разрешает итальянец.
– О, мне совсем немного нужно, – смущается она.
– Все, что пожелаете, миссус, вы – честная женщина, и детишки у вас славные.
Мы едим яйца и хлеб с вареньем, хотя после ходьбы по Бруклину так устали, что едва можем жевать. Поев, близнецы засыпают, мама кладет их на кровать и переодевает. Мне она велит пойти в уборную и сполоснуть грязные пеленки, – чтобы посушить и завтра снова использовать. Мэйлахи помогает ей подмыть близнецов, хотя сам уже спит на ходу. Я забираюсь в кровать к братьям. Мама сидит за кухонным столом, курит, пьет чай и плачет. Вот бы утешить ее, сказать, что скоро я вырасту, стану работать на заводе с большими воротами, приносить получку по пятницам, она будет покупать яйца, хлеб и варенье и снова петь про поцелуй.
На следующей неделе папа остается без работы. В пятницу вечером он приходит домой, швыряет на стол деньги и говорит маме:
– Что, довольна теперь? Нажаловалась на проходной, а им только предлог дай, чтоб уволить.
Он берет несколько долларов из принесенных денег и уходит. Возвращается поздно, шумит и горланит песни. Близнецы с ревом просыпаются, мама успокаивает их, и сама долго плачет.
* * *
Мы часами торчим на площадке: то близнецы спят, то мама устала, то папа приходит домой с запахом виски и горланит про Кевина Барри, которого казнили утром в понедельник, или про Родди Маккорли.
По улочке узкой юноша шел,Смело врагам улыбаясь.Он шел и златые кудри егоВеревки на шее касались.В бесстрашных его голубых глазах,Никто не увидит слезу.Так Родди Маккорли шел умиратьНа старом Тумском мостуОн поет и марширует вокруг стола, мама плачет, близнецы ей вторят.
– Фрэнки, Мэйлахи, идите во двор, на площадку. Не к чему вам на отца на такого смотреть, – велит мама.
Мы не возражаем. На площадке можно играть с кучами листьев и качать друг дружку на качелях. Но вскоре наступает зима и качели замерзают так, что с места не сдвинешь.
– Бедные малютки, – говорит Минни Макэдори. – Ни рукавички ведь у них нет.
Мне становится смешно, потому что у нас же с Мэйлахи четыре руки, зачем нам одна рукавичка? Мэйлахи не понимает, почему я смеюсь, – вот будет ему почти пять лет, как мне, тогда, может, поймет.
Минни зовет нас к себе, угощает чаем и кашей с вареньем.
Мистер Макэдори сидит в кресле с малышкой Мэйзи. Он поит ее молоком из бутылочки и напевает:
Хлоп-хлоп-хлоп в ладошки,Папочка идет домой,Несет булочки в кармашке,Он для Мэйзи для одной.Хлоп-хлоп-хлоп в ладошки,Папочка идет домой.Несет звонкие монетки,Ведь у мамы – ни одной.Мэйлахи пытается ему подпевать, но я говорю, что нельзя – это Мейзина песенка. Мэйлахи пускается в рев.
– Ну, будет, будет, – успокаивает его Минни. – Пой, если хочешь. Это для всех детей песенка.
Мистер Макэдори улыбается Мэйлахи, а я думаю: «Что это за мир такой, где каждому разрешается петь чужие песенки?»