Проснувшись, Тейтли поспешил к пригорку. Шхуна, по-прежнему неподвижная, вся озарена была лучом заходящего солнца. Предводитель снова всматривался в небо, ясное и спокойное, как и прежде. Однако на лице его появилась жестокая усмешка, когда он снова возвращался к костру.
При его приближении встречавшиеся ему индейцы низко склонялись перед ним, приложив одну руку к груди и опуская глаза в знак почета. Некоторых из них он расспрашивал о численности белых, вот уже два месяца как рубивших лес, нисколько не беспокоясь о тех, кто признавал себя владельцами леса и степи. На зов Хоцитл предводитель направился к одной из хижин, перед которой лежал громадный древесный пень. На нем виднелась золотая тарелка, наполненная жареным мясом, и две тыквенные бутылки, разрисованные различными красками, из которых в одной находились кукурузные лепешки, а в другой перец. Одно то представлялось уже необычайным, что индеец не ел на земле. Но еще изумительнее было то, что он ел из тарелки, употребляя нож и вилку, как это делал Тейтли. Хоцитл, стоя перед ним, следила за каждым его движением, быстро угадывая и исполняя все его желания.
На почтительном расстоянии от своего предводителя, мицтеки с крайним любопытством на него поглядывали. Невыразимое изумление выражали их лица каждый раз, когда, отрезав кусок, он подносил его ко рту инструментом, редко кому из них известному. Настолько же они изумлялись, видя, что тот пьет во время еды, прежде чем кончить есть, так как такая привычка признавалась ими крайне вредной для здоровья, и от этого тщательно отучали детей с самого раннего возраста. Но, как ни сильно было их изумление, они тщательно его скрывали, оставаясь невозмутимыми, с вполне серьезными лицами и безмолвными. Наконец, Хоцитл подала своему мужу тыквенную бутыль, наполненную густым и крепким кофе, собственноручно приготовленным, и, пока он закуривал трубку резного дерева, изображавшую бобра, Хоцитл, усевшись у ног мужа, в свою очередь, начала обедать. Молодая женщина на золотой тарелке разделывала мясо, но к употреблению вилки не прибегала, а каждый кусочек заворачивала в кукурузную лепешку. Эти лепешки еще тоньше наших вафель, на которые они чрезвычайно похожи по виду, представляют собой единственный хлеб индейцев. Хоцитл, несмотря на то, что ела пальцами, делала это так чисто, аккуратно и грациозно, что Тейтли, по-видимому, любовался ловкими движениями ее пальцев.
Но если ничего не было отвратительно – и даже было красиво, когда ела пальцами эта хорошенькая женщина, – совсем иное дело, когда за еду принялись индейские воины. Присев на корточки вокруг костра, они рвали куски мяса, захваченного всей рукой, и, подобно хищным животным, глотали, почти не разжевывая. Вообще индейский дикарь не обращает ни малейшего внимания на кулинарное искусство, и о нем, безусловно, можно сказать, что он ест только для того, чтобы не умереть с голода.
Ночь наступила. Из далекого леса доносились иногда странные меланхолические крики; подчас они звучали зловеще. Эти разнообразные крики животных, точно жалующихся, точно недовольных исчезновением дневного света, нисколько не тревожили индейцев, к ним с детства привыкших. Еще кое-какие птички щебетали на опушке леса, но и они скоро умолкли, и все затихло, всюду воцарилось мертвенное спокойствие. Тогда Тейтли приказал собрать сухие ветви, и вскоре громадный костер образовался на самом краю пригорка, с которого совершенно беспрепятственно было видно все море. Однако этот костер не зажгли. Вскоре появились громадные летучие мыши, и со стороны моря доносились резкие крики ламантинов, жалобные, как стон отчаяния.
Мицтеки, сидевшие в небольшом расстоянии от костра, устроенного близ опушки леса, рассказывали один за другим о своих подвигах на охоте и на войне. Тейтли, на руку которого опиралась Хоцитл, прогуливался на краю пригорка, изредка останавливаясь и, очевидно, любуясь находившейся перед ним живописной и оригинальной картиной. Все эти люди с почти голыми спинами, с волосами, приподнятыми живописно и связанными на макушке головы, и с медного оттенка кожей, ярко озаренные отблесками, в общем представляли собой очень необычайную картину. Однако тем не менее европейцы при виде этих хищных лиц, этих свирепых, пристальных взглядов и слыша эти резкие гортанные и носовые звуки, пожалуй, вообразили себе, что видят перед собою толпу демонов.
Один за других, по мере того как ими овладевал сон, индейцы завертывались в свои длинные одеяла с разноцветным полосатым рисунком и вытягивались прямо на земле, где придется. Только весьма немногие сибариты подкладывали под голову заранее изысканный, заготовленный камень, служивший им подушкой. Вскоре не спал только один человек в лагере, оставаясь на страже порученных ему лошадей. Вооруженный копьем, он стоял неподвижно и только слегка, особым образом, посвистывал, когда кто-либо из вверенных его охране животных намеревался погрызться с другим. Наконец, и Хоцитл ушла в хижину, на пороге которой улегся Тейтли, поместив под голову седло, на котором положено было одеяло. В воздухе не было ни малейшего ветерка, и потому тишина была полная, нарушаемая только легким шумом зубов лошадей, пощипывающих траву, так что Тейтли уснул через несколько минут.
Но вдруг он внезапно проснулся. Разбудил его по всей вероятности какой-то странный шум. Одновременно с ним проснулось несколько индейцев. Все повернули головы в ту сторону, где стоял стороживший лошадей воин. Опираясь на копье, он безмятежно любовался звездами. Но вдруг пронесся глухой шум, и сильный порыв ветра с юга зашумел в верхних ветвях деревьев.
– Задует Тегуантепек, – прошептал, поднимаясь, Тейтли.
Он тотчас подошел к костру, взял пылающую головню и понес ее к костру, сложенному на краю пригорка. Зарево этого костра предназначалось для освещения волн морских до самого того места, где находился корабль. Пламя разрасталось очень быстро, и Тейтли расхаживал вдоль костра, прислушиваясь к прибою волн, с каждой минутой становившемуся все сильнее и грознее. Зловещий скрип и треск, доносившийся из леса, смешивался с неистовым воем волн, разбивавшихся о береговые скалы.
Индейцы один за другим ушли от старого костра, находившегося очень близко от леса, деревья которого при всяком порыве ветра грозили обрушиться на спящих. Вдруг из хижины вышла Хоцитл и стала испуганно озираться. Увидев наконец Тейтли, она побежала к нему и, волнуясь и дрожа, бросилась ему на руки.
– Что с тобой? Что с тобой, мой дорогой цветок? – спросил ее Тейтли, заметив, что она сильно была встревожена. – Неужели ты так боишься урагана?
– Нет! – отвечала она рыдая. – Нет, я не боюсь! Но мне приснился сон…
Вдруг она внезапно замолкла и, приложив палец к губам, сказала:
– Ты слышишь?
Со стороны моря, казалось, доносился неясный гул человеческих голосов, как бы звавших на помощь; но этот шум был заглушен свистом ветра в лесу и воем волн.
– Ты слышал, Тейтли?
– Да, слышал; это ламантины воют там, на берегу. Разве тебе на приходилось часто слышать их стоны?
– Нет, те стоны, которые мне послышались, вовсе не стоны ламантинов, – возразила молодая женщина. – Это скорее крики путешественников на судне, застрявшем на Скорпионах.
– Да что тебе они?
– Во сне, который мне только что приснился, – отвечала индианка, – ты, страшно бледный, лежал на земле с кровавой раной на груди, а люди, лиц которых я не распознала, стояли над тобой и плакали. Тейтли, надо спасти этих несчастных.
– Это невозможно!
– Для тебя, Тейтли, нет ничего невозможного; ты знаешь слова, изгоняющие всякие печали и болезни. Ты умеешь, когда захочешь, заставить отступить самую смерть. Спаси этих людей.