Он задним числом смутился за бесцеремонность обращения с её телом и разговора с ней при извлечении её на свет и спасении… Неделю она отсыпалась в его двухкомнатном раю и пыталась приложить руки к хозяйству одинокого мужчины.
Он не расспрашивал её ни о чём, только доставал всеми правдами и неправдами продукты, чтобы кормить получше, считал каждый вечер, вернувшись со службы, рваный пульс в истощённой руке, неотрывно глядя в циферблат золотой луковицы, и ничего не говорил. На седьмой день, точно как по Библии, когда Бог создавал человека, он просто и твёрдо предложил ей руку и сердце, увидел странный испуг в огромных глазах, тут же потопленный безмолвными слезами…
Она не пожелала сменить свою славную родовитую фамилию, хотя претерпела из-за неё нечеловеческие страдания, на его еврейскую. Отказаться от него тоже не захотела. Так между двумя именами появился дефис, а может быть – кто знает? – знак вычитания…
Первый раз его забрали на перевоспитание в 32-м году, как раз туда, где великий пролетарский писатель, чтобы написать об этом, изучал коммунистическую мораль и практику созидания нового человека, но через два года его выпустили. Потом забрали основательно в 37-м. Объявили иностранным агентом из-за родственников, которые бежали за границу, как и её семья. Хотя он даже не знал, остались ли они живы…
Она опять оказалась в подвале без всяких средств и… отправилась на кладбище, где уже однажды спасалась в трудную пору.
Война списала все его «измены» в штрафбате. Врачей не хватало. В 45-м он вернулся с офицерскими погонами и верой, что можно начать жить сначала. Но в 52-м его снова настигла карающая рука пролетариата, он проходил теперь по «делу врачей», а она опять опустилась на самое дно…
Удивительно, что её не сажали, не таскали на допросы, хотя запросто могли расправиться, как бы мстя за родовитость, достоинство и непреклонность. А может быть, им нравилось снова и снова окунать её, как в турецкой пытке, в чан с дерьмом, красноречиво доказывая: «Вот как мы можем! Вот как!»? Они ведь были великие выдумщики!..
Когда же была дописана последняя страница жизни самого кровавого диктатора всех времён, он вернулся!
Видимо, Бог для чего-то берёг их, и они это чувствовали, и, больше того, часто говорили об этом…
Жизнь понемногу начала налаживаться, но даже закалённые гены его древних предков, скотоводов и воинов, стали сдавать. Он начал сильно болеть и, как врач, понимал, что ему осталось немного жить…
В стране, как известно, жизнь шла по плану. Решено было отметить годовщину славной даты русской истории, к которой её прапрапрадед имел самое непосредственное отношение. И тут вспомнили, или и не забывали, что на родине живёт прямой потомок славного русского рода, и можно показать всему цивилизованному человечеству, что они не Иваны, родства не помнящие, а гуманные и великодушные люди!
Её немедленно нашли и пригласили на самый-самый верх, где, не стесняясь, предложили сделку: вычесть из фамилии и жизни то, что со знаком минус, а взамен – квартира, деньги, слава, уважение, почёт, тур за границу, может быть, даже встреча с остатками рода… Она вдруг почувствовала всю силу и превосходство своего аристократизма, за который по их воле страдала всю жизнь, и не удостоила люмпенов даже ответом…
Мужа своего она вскоре похоронила. Теперь её вдруг можно было увидеть на самых модных выставках, в салонах и галереях. Не удовлетворение художнического голода и не праздное любопытство вело её – она искала скульптора, чтобы заказать ему памятник…
Мастер, человек средних лет и большого достатка, встретился с ней в шикарной мастерской, внимательно смотрел на необычно строгую высокую женщину в чёрном со старомодными манерами и выговором, который остался, пожалуй, только у старых актёров МХАТа. То, что она предлагала сделать, стоило немалых денег. Она помолчала, вынула из футляра очков бархатный изящный мешочек с монограммой и вытряхнула на подставленную ладонь скульптора перстень с невероятной красоты камнем, так что разговор прервался и наступила долгая тишина. Маэстро понимал, что это не могло быть подделкой. Его не смущало и то, что, вероятно, очень трудно или невозможно в этой стране перевести в денежные знаки этот раритет, но он чувствовал некий магнетизм того, что лежало у него на ладони и буквально гипнотизировало его. Он бы не смог описать словами, что чувствовал и о чём думал, но значительность маленькой вещицы, ювелирного шедевра превосходила всё, с чем ему приходилось встречаться… Может быть, потому, что она лежала у него на ладони, может быть, потому, что его фантазия разыгралась и уводила в прошлое, открывавшееся за этим перстнем…
Она вдруг заговорила в тон его мыслям, и он даже вздрогнул!..
– Это принадлежало нашему роду и переходило из поколения в поколение по женской линии. Он мой по праву наследства, – она назвала свою фамилию и увидела, как сомнения ещё больше терзают стоящего перед ней удивлённого происходящим человека. – У меня никого нет, – продолжила она и добавила после паузы: – Здесь. По моей кончине он, конечно, достанется им. Если бы вы знали, какими муками и тяготами он спасён, вы бы оставили все сомнения. Вы сделаете доброе дело вдвойне, праведное дело…
Ровно через два года, день в день после того, как памятник установили на место, её похоронили в ту же могилу, рядом с мужем… Светило солнце, её знакомые кладбищенские парни аккуратно и не спеша опустили гроб в яму. И вдруг из крошечного набежавшего облачка, ещё до того как первые комья глины ударили в крышку, на неё пролился короткий слёзный дождик…
И вот они никогда не разрывают объятий – слишком часто не по их воле это случалось с ними при жизни. Но слышно, как поздними вечерами с морозным хрустом размыкаются мраморные губы, и они дарят друг другу любимые строки с нежностью и чистотой, какие возможны только в миг первого объяснения в любви на всю жизнь, до последнего вздоха, до гробовой доски…
Теперь, я думаю, вам понятно станет, почему Ниночка не могла поступить в институт – ни с первого раза, ни со второго… у неё не моя фамилия – фамилия отца, а она слишком неподходящая для этого города…
Она уехала, не стала больше испытывать судьбу, поступила с первого раза, и нам повезло – она живёт у моей подруги, которая там осталась после ссылки навсегда. Я дам тебе адрес, Никита. Она тоже спрашивала о тебе… но я думала, что всё кончилось вместе с детством. Хотя… кто знает, вы тогда так быстро повзрослели…
В редкие встречи Гузевич непременно спрашивал: «Ну, что – получил ответ?.. как не написал? Где же логика? Или ты решил, что лучше не искать – пусть останется, как светлое вчера?!». Тебя подмывало спросить: а как бы вы сделали, но тут же внутри начинался протест, что это неприлично, что у каждого своя дорога, а уж в таком-то деле… он же не сказал, как обычно бывает, «я бы»… Не сказал и, значит, думает так же… в этом деле советов не бывает. Но что-то не давало тебе написать своей исчезнувшей Мальвине – а вдруг она так изменилась, что только разочарование останется от её ответа…
Эта мысль о письме буквально преследовала тебя. Неделю, другую ты крепился и не мог решиться: писать – не писать…
И каждый прожитый день добавлялся в копилку «Помнишь?». Она уже была переполнена такими событиями и деталями, что они перемешивались, соскакивали со своих насиженных мест, объединялись, и трудно было иногда определить, «когда это было?».
Вот ты сидишь у окна с со старым потёртым кисетом, ещё пахнущим махоркой, распустил шнурок, сжимающий горловину, и медленно выдавливаешь камешки по одному, и каждый выплывает будто из памяти, ложится на твою ладонь, как вновь вынутый из ручья, что бежал по дну оврага, куда ты наконец решился провести Ниночку, когда она чуть окрепла и могла бы на обратном пути вскарабкаться по склону.