В детстве Клава со стула читала громко и с «художественным выражением» стихи, как учила руководительница кружка в местном клубе, до седьмого класса добралась она легко и по настоянию родителей вынуждена была перевестись из своей школы в полную среднюю, где образовывали до десятого класса. Школа эта находилась на другой стороне железной дороги, разделяющей посёлок надвое. Идти утром в стылую осеннюю, а тем более зимнюю пору было холодно, и в одно из пасмурных предзимий девчонка зашла погреться в пристанционную чайную, которая открывалась в семь утра, и в которой было всегда тепло от вечно кипевшего титана, непроветриваемого табачного дыма и неостывающей печки-голландки с остатками дореволюционных изразцов… Верка-буфетчица, искоса взглянув на вошедшую щекастую девку, бросила небрежно:
– Ты чия ж будешь?
– Попова я… – крутанула головой бойкая Клавка. – А погреться можно?
– Грейся!.. – скривила губу Верка. – Жалко што ль…
Клавке было хорошо в тихом пустом зале с квадратными коричневыми столиками и серо-голубыми стульями на когда-то хромированных ножках. Ей понравилось тут. Она постояла минут десять и, бросив на ходу «спасибо», уметнулась в дверь… но на следующее утро снова заглянула сюда, и на следующее опять по возникшей уже привычке…
Эта привычка и подвела её, потому что однажды ввалившиеся вслед за ней румяные и весёлые парни пригласили её к столику и угостили чаем. Они легко и умело шутили, восхищались её настойчивостью в ученье и румяными щеками, но больше поглядывали на туго натянутую на груди кофточку… ей было хорошо под их взглядами, тепло за их столом. Парни приехали на местную стройку и давно посещали чайную по утрам, только всегда чуть позже, а тут… надо же как повезло: познакомились.
Клавка решила, что первый урок может подождать, главное, что ей хорошо…
Сошлась она с Василием. Такой взрослый, самостоятельный. Надоели материнские наскоки и отцовская ругань, а он слушал её, даже слушался… когда они сошлись, школа вовсе отодвинулась… просто осталась на той стороне линии, а станция, общага, чайная – это всё на этой. И они с Василием. Как получилось, что она осталась одна и в ожидании ребёнка, сама объяснить не могла… Никто не знал – ни мать, ни подружки, ни в школе… как раз лето надвигалось, их девятый в колхоз соседний посылали на сельхозработы. Клавка поехала. Паша там ей и подвернулся. «А чего, – решила она, – что мне – матерью-одиночкой, что ли, век коротать?». На третий день они уже спали вместе в стогу, а через месяц ровно призналась ему Клавка, вся в слезах, что ждёт ребёнка…
В сентябре Паша заявился к родителям невесты руки просить. Отец его хотел с крыльца спустить, да присмирел сразу, когда Паша ему врезал, что, как честный человек, обязан жениться на девушке, а не бросать её в интересном положении…
В школу Клавка не пошла. Обещала, правда, как сынок родится, в вечерней получить аттестат, да всё не по её вышло: чуть не померла она при родах, а девчонку не спасли… и успокоили её, пусть, мол, радуется, что сама жива, а о детях забудет вовсе, хоть бы кто как ни старался…
Такая обычная история… и жизнь обычная: угрюмая ночь в любовных обидах, утро в похмелье, работа по двенадцать часов до холодного поту, вечер с дракой и выпивкой… и всё сначала… кроме воскресенья! В воскресенье Павел Сергеевич надевал костюм и уходил из дома попозже, а возвращался… когда, не знал сам – его приводили дружки или привозил на трёхколёсной таратайке участковый Белицын, который никогда не сдавал его в кутузку, поскольку, случись это, он бы лишился дармовой закуски в неограниченном для него количестве.
Паша заимствовал в столовой с чистой совестью: он считал, что ему за каторжный труд платят слишком мало, и компенсировал натурой недостающую, по его мнению, долю. Все знали, что он тянет, но не выгоняли, потому что, во-первых, всем, кому положено, перепадало от него сколько надо, а во-вторых, был он безотказным умельцем по части гастрономии и даже для высокого поселкового начальства закатывал такие обеды, что соседние князьки, вкусив, хотели его из паршивой нарпитовки к себе перетянуть в забегаловки рангом повыше…
Столяров
Столяров жил аккурат напротив Паши на той же улице, правда, только летом. Это была его дача. Улица отрезала кусок посёлка, примыкавший к лесу, и звалась Лесная, вдоль неё шёл высоченный трухлявый забор, отгораживавший дачный посёлок старых большевиков от мира.
Большевики все перемёрли, наследники передрались, разрезали гектарные участки на лоскуты, понастроили хибарок, понавтыкали в забор калиток и проклинали своих предков, забывших, что бытие определяет сознание: завещаний не оставили, надеялись на коммунистическую мораль потомков… но потомки народились, наплодились, и мораль за ними не поспела.
Михаил Иванович преподавал на кафедре и работал в каком-то сильно закрытом институте. На дачу приезжал на своей машине, и… у него было одно лишь желание… он страдал клаустрофобией… ему надоели вахтёры в глухой, как дот, проходной, тесная, забитая приборами лаборатория, душная многокомнатная квартира, казавшаяся складом мебели и ненужных вещей, забор этот проклятый на даче и сама дача – старая, тесная, с перегороженными комнатами, перестроенными входами, заросшая чёрт-те чем неистребимым и буйным. Он приезжал, натягивал сапоги и уходил в лес – жара не жара, дождь, ветер – всё равно: в лес под открытое небо, к костру на опушке до самых поздних звёзд с записной книжкой в целлофановом пакете, чтобы не размокла от дождя и росы, краюхой хлеба в боковом кармане и плоской фляжкой в нагрудном…
Жена, осторожная и нежная Нюся из интеллигентной профессорской семьи, очень ценила своего супруга, никогда не вмешивалась в его режим, работала переводчиком с испанского языка в большом издательстве, а при необходимости синхронистом на слётах и форумах. Когда муж вкатывал машину на дачный участок, быстро переодевался и направлялся к калитке на заднем дворе, единственное, что она произносила неизменно: «Мишенька, не хлопай калиткой, когда вернёшься, ты знаешь, как я чутко сплю!».
Михаил Иванович дорожил чуткостью супруги и никогда её не тревожил. И домашние не тревожили его, особенно когда он сидел совершенно отрешённо со своей записной книжкой на коленях и карандашом в руке. Что он там писал, всё равно понять было невозможно, во-первых, из-за отвратительного почерка, во-вторых, потому что птичьи закорючки в длинных строчках цифр и латинских букв, очевидно, вообще были доступны только их автору.
Дети Столяровых повырастали, внуки ещё не появились, и тесная семья из четырёх человек постепенно расползалась и делилась, как всякая растущая клетка. Образовывались новые содружества: Петька связался с какой-то замужней женщиной старше его и с ребёнком, что, конечно, очень огорчало его интеллигентных родителей, но поскольку они были таковыми – молчали и горько вздыхали, уважая свободу выбора каждого. Дочь Валентина решила, что без неё театр погибнет, и надумала второй год подряд провалиться на всех предварительных просмотрах, а на возражения родителей говорила, что её любимого актёра Божьей милостью, Георгия Буркова, вообще семь лет не принимали в театральный нигде! И что? Разве он не доказал своё?!
Короче говоря, дача пустовала, а воскресенья были её счастливыми днями.
Максим Степаныч
У старика была астма. Осенью он вывешивал лозунг крупными буквами на заборе: «НЕ ЖГИТЕ КОСТРЫ – ОНИ СЪЕДАЮТ КИСЛОРОД И ВРЕДЯТ ЗДОРОВЬЮ». Целая лекция на горячую тему… но мало кто прислушивался – куда девать листву, сухую траву и мусор после уборки участка? Некуда. Так чего ж?