Бедняжка Элинор!
Бедняжка Элинор! Признаюсь, Джон Болд никогда мне не нравился. Я считал, что он недостоин такой жены. Но она думала иначе. Она принадлежала к тем женщинам, которые льнут к мужьям подобно плющу. Это не обожание, ибо обожание не признает в своем идоле недостатков. Но как плющ следует всем искривлениям ствола, так Элинор чтила и любила даже недостатки мужа. Когда-то она объявила, что отец в ее глазах всегда прав. И так же стойко она была готова защищать худшие черты своего супруга и повелителя.
Женщине было легко любить Джона Болда: он был нежен, заботлив, мужествен, а его самоуверенность, не подкрепленная талантами, его неосновательное утверждение своего превосходства над ближними, которые так раздражили знакомых, не роняли его во мнении жены. Если же она и замечала недостатки мужа, его безвременная смерть изгладила их из ее памяти. Она оплакивала его, как совершеннейшего из людей; после его кончины она долго отвергала всякую мысль о возможности счастья, не могла слышать соболезнований, и ее единственным облегчением были слезы и сон.
Но господь укрывает стриженую овечку от ветра: Элинор знала, что носит в себе живой источник иных забот. Она знала, что скоро у нее будут новые причины для счастья и горя, невыразимой радости или тяжкой печали — как повелит в своем милосердии бог. Сначала это только усугубило ее муки. Дать жизнь сироте, лишенному отца еще до рождения, растущему у покинутого очага, питаемому слезами и стенаниями, брошенному в жестокий мир без отцовской заботы! Разве это могло ее радовать?
Но постепенно в ее сердце возникла любовь к новому существу, и она уже ждала его с трепетным нетерпением юной матери. Через восемь месяцев после смерти отца на свет появился второй Джон Болд, и хотя человеку не должно обожествлять себе подобных, будем надеяться, что обожающей матери, склонявшейся над колыбелью малютки, лишенного отца, был прощен ее грех.
Не думаю, что стоит описывать здесь характер мальчика и указывать, насколько недостатки отца были смягчены в нем достоинствами матери. Это был прелестный младенец, как и положено младенцам, а его дальнейшая жизнь интересовать нас здесь не может. Мы пробудем в Барчестере год, самое большее два, и биографию Джона Болда младшего я оставляю другому перу.
Но младенец он был безупречный, и этого никто не отрицал. “Какой он душка!” — говорила Элинор, когда, стоя на коленях у колыбели, где спало ее сокровище, она обращала к отцу юное личико, обрамленное вдовьим чепцом, и на ее прекрасные глаза навертывались слезы. Дед с радостью подтверждал, что сокровище — душка, и даже дядя-архидьякон соглашался с этим, а миссис Грантли, сестра Элинор, повторяла “душка!” с истинно сестринской энергией; Мери же Болд... Мери была второй жрицей этого божества.
Да, младенец был прелестный: охотно ел, весело ловил ножки, стоило его распеленать, и не захлебывался плачем. Таковы высшие достоинства младенцев, и наш обладал ими в избытке.
Так смягчилось неутешное горе вдовы, и целительный бальзам пролился на рану, которую, как она думала прежде, могла исцелить лишь смерть. Господь много добрее к нам, чем мы к самим себе! При каждой невозвратимой потере, при каждой утрате наших любимых мы обрекаем себя на вечную печаль и мним, что зачахнем в слезах. Но как редко длится подобное горе! И велика благость, повелевшая, чтобы это было так! “Дай мне вечно помнить живых друзей и забывать их после смерти”,— молился некий мудрец, постигший истинное милосердие божье. Мало у кого достанет мужества выразить вслух подобное желание, но пожелать этого значило бы лишь прибегнуть к тому утешению, которое всегда дарует нам милосердный творец.
Однако не следует думать, будто миссис Болд забыла мужа. Она любовно хранила память о нем в святилище своего сердца. Но сын вернул ей счастье. Было так сладостно прижимать к груди эту живую игрушку и чувствовать, что есть существо, которое всем обязано ей, получает свою пищу только от нее и довольствуется одними ее заботами; чье сердечко первой полюбит ее и лишь ее, чей язычок научится говорить, произнося самое нежное слово, каким только можно назвать женщину.