Следующим местом, где объявился незнакомец, был кабачок «Сердцебиение» – приземистое строение с красным, пробитым чёрной стрелой сердцем вместо вывески. В тот вечер в кабачке собралась практически вся местная богема. В сизых кольцах сигаретного дыма столики, за которыми сидели богемовцы, казались маленькими подводными лодками. Закуренный сводчатый зал был заполнен густым однообразным гулом. Со стороны могло показаться, что завсегдатаи кабачка, не слушая и перебивая один другого, высказывают самые невероятные противоречивые мысли и суждения, давно уже не понимая, о чём, собственно, идёт речь. Богемовцы называли это творческим контактом.
Коренастая фигура, обтянутая полувоенным френчем, выросла как бы из-под земли. Суровый и незнакомый богемовцам хлам остановился посреди зала и застыл в самой угрожающей, на какую только был способен, позе. На его лице зловеще блестели чёрные очки, а по губам гуляла жестокая улыбка. «Смирно, интеллигенты!» – заверещал он. В этот момент всем известный художник Крутель Мантель оперся, как на колонну, на плечо Смока Калывока, стряхнул с сигареты столбик пепла на его полувоенный френч и с задумчивой улыбкой обратился к аристократке Гортензии Набиванке: «Ужас вечера в том, что вслед за вечером неизбежно наступает утро. А что может быть хуже неизбежности?» Зловеще блеснув на Крутеля Мантеля чёрными очками, Смок Калывок круто повернулся и направился к выходу.
Круг замкнулся!
В прихожей кабачка незнакомец в полувоенном френче лёгким движением вскинул на спину бочку «Горькой полыни» и, оттолкнув к стене ошеломлённого кабатчика Лажбеля, вышел вон. На улице он согнал с губ жестокую улыбку, пригасил угрожающий блеск своих непроницаемо-чёрных очков и, немилосердно толкая встречных хламов и хламок, строевым шагом двинулся к Семейному общежитию мусорщиков.
Мусорщиками назывались хламы весьма далёкие от парапсихологии и других утончённых наук, буйно процветающих на границе разума и таинственных глубин подсознания. Возможно, поэтому они занимались самой простой физической работой: прибирали захламлённые за день улицы, ремонтировали старые постройки, варили «Горькую полынь», а также чеканили осьмаки – монеты с изображением нынешнего правителя Хламии Верени Водаёта на одной стороне и Высокого квадратного забора на обороте. И хотя эти осьмаки согласно закону должны были распределяться между хламами в зависимости от направления ветра и цвета глаз, большая часть их оседала почему-то в карманах профессоров ФКПИ, богемовцев, хламов, близких по духу к богемовцам, и других аристократов. Поэтому ясно, как обрадовались мусорщики, когда незнакомый хлам, одетый в простой полувоенный френч, выкатил им дармовую бочку «Горькой полыни». Такое случалось нечасто, а возможно, и впервые в истории Государства Хламского.
Вскоре в Семейном общежитии мусорщиков раздались крики и застольные песни. А ещё через некоторое время Смок Калывок был признан «своим в доску» и большинство мусорщиков поклялось ему в вечной дружбе. После клятвы все до одного, кто ещё держался на ногах, причесались одной расчёской, что символизировало у мусорщиков единство взглядов и полное взаимопонимание…
На следующее утро иностранец Шампанский проснулся от непривычных возгласов: «Направо! Налево! В две шеренги становись!» С удивлением прислушавшись к неприятному, как скрипящая пружина, голосу, Шампанский тем не менее от души себя поздравил, ибо он вообще любил себя поздравлять. «Никто этого не сделает лучше меня», – справедливо полагал он. Затем Шампанский заглянул себе под подушку, чтобы убедиться, что его заграничный паспорт находится на своём обычном месте, ласково погладил аксамитовую, с гербом какой-то страны обложку бесценного документа и выглянул в окно. Он был весьма удивлён, увидев мусорщиков, которые короткими перебежками, согнувшись, как бы прячась от неизвестного врага, со всех сторон приближались к Дворцу правителей. По характерному блеску в кустарнике, растущем перед окном особняка, Шампанский узнал вчерашнего незнакомца в полувоенном френче – так могли блестеть только его чёрные очки. И тут иностранец вспомнил, что Дворец испокон веков никем не охраняется… Он ещё немного понаблюдал за взбесившимися мусорщиками и направился на кухню, ибо жизнь его была расписана по минутам и завтрак был для Шампанского важнее самых извилистых зигзагов хламской истории.
Тем временем под звон оконного стекла, разбиваемого мусорщиками, Смок Калывок ворвался в Тронный зал. Повелитель Страны Хламов Вереня Водаёт как ни в чём не бывало тихо посапывал, откинувшись на бархатную спинку своего уютного трона-качалки.
– А ну, слазь! – выдохнул прямо ему в ухо Смок Калывок.
Вереня Водаёт заспанно глянул на приземистую, туго обтянутую полувоенным френчем фигуру, тряхнул головой и собрался было снова уснуть, но претендент на трон грубо пнул его в плечо и как можно более грозно приказал:
– Слазь, тебе говорят!
После этого повелитель хламов окончательно проснулся. Он с тоской оглядел широкие плечи и увесистые кулаки нового претендента и покрепче ухватился за подлокотники трона-качалки.
– Не могу, я всегда здесь сижу.
– Посидел, теперь дай посидеть другому, – злобно прошипел Смок и обеими руками ухватил Вереню Водаёта за грудки, пытаясь оторвать его от трона. Однако, хотя трон вместе с повелителем и поднялся над полом, тот не отпускал его.
– Всё равно не слезу, – прохрипел повелитель и, набрав воздуха, добавил: – Воротник оторвёшь, болван!
– Я тебе покажу болвана! – взревел Смок Калывок и лбом огрел своего врага по лысому блестящему затылку.
Пальцы повелителя разомкнулись, и трон-качалка шлёпнулся на своё обычное место. «Круг замкнулся!» – прошептал Вереня Водаёт. Это были его последние слова.
Я завидую мусорщикам!
Очень хочется описать настоящие, живые чувства. Но поскольку существует страна, обнесённая Высоким квадратным забором, приходится примириться с тем грустным фактом, что никаких настоящих чувств в этой стране нет и быть не может. И хотя художник Крутель Мантель и аристократка Гортензия Набиванка охотно и много рассуждают про искусство и вечную любовь, но совершенно очевидно, что каждый из них попросту практикуется в красноречии и одновременно любуется самим собою.
– Да, – говорит Гортензия Набиванка, – неплохо было бы поговорить о смерти в её философском аспекте.
– Мне не страшно умереть – мне страшно умереть, – отвечает ей на это Крутель Мантель.
– Почему?
– Потому что моё сердце разбито и мне вовсе не до игры.
– Ну и что? Души хламов – это беспомощные бабочки в синей пустоте одиночества. И каждый из нас – беззащитная бабочка, заблудившаяся во мгле… Но всё же какое это счастье – жить и любить!
– А мне дурно от оптимистов, которые всю жизнь только и делают, что притворно улыбаются. Я знаю: под упругой оболочкой их жизнерадостных улыбок прячется та же бездна взаимной чёрствости и равнодушия. Я завидую мусорщикам: как это чудесно – делать что-то своими руками, чувствовать, что ты живёшь на свете не зря, а приносишь пользу, вместо того, чтобы долдонить с утра до вечера о вечной любви, искусстве, парапсихологии и всяких там «взрывах трансцендентального сознания».
– Вот и я хотела бы стать такой, как они, упроститься, что ли? Но боюсь, что с нашим багажом обратного пути уже нет.
Раздаётся грохот. Двери слетают с петель, и два пьяных мусорщика, радостно гогоча, хватают влюблённых и, невзирая на их протесты, волокут на улицу.
Последний романтик