На самом деле для купания время было не очень подходящее, солнце клонилось к закату, жара постепенно спадала, и выходить из воды было уже холодно. Поэтому я пошел на компромисс, решив просто посидеть на пляже и подышать целебным морским воздухом.
Пляж был почти пуст. Мы уселись на лежаки, Лиля – с книжкой, я – с мыслями о старике Вернигора. Конечно, семьдесят два года – такой возраст, когда во внезапной смерти нет ничего необычного. Но когда эта смерть случается уж очень «вовремя», мне это обычно не нравится.
Я растянулся на деревянном ложе, положив руки под голову и прикрыв глаза. Воздух был прохладным, с запахом йода и тины, и мне стало удивительно спокойно и хорошо. Я вдруг понял, что ни за что, ни за какие блага и деньги не вернусь на работу в милицию. Я перестал ее любить, эту богом проклятую работу, я устал от постоянно ощущаемого презрения людей, от матерных криков начальников, от болей в желудке, которые появляются всякий раз, когда два-три дня подряд приходится жевать бутерброды всухомятку и на бегу. Я устал от бессонницы, от отсутствия нормальных выходных, от унижения, которое приходится испытывать каждый раз, обращаясь с просьбами к вышестоящему начальству. У меня два ранения, ножевое и пулевое. И я устал от чувства собственного бессилия, когда на тебя одно за другим сыплются преступления, которые ты не можешь раскрыть, потому что свидетели молчат. А молчат они потому, что ты ничего не можешь противопоставить их страху или жадности. Их запугали или им заплатили, а ты в ответ можешь только просить, уговаривать и давить на давно всеми позабытый миф о гражданском долге. Но если уж этим гражданским долгом пренебрегают даже власти, то можно ли требовать чего-то большего от рядовых граждан? И я не хочу заниматься убийством Оли Доренко, которую я давно и хорошо знал, и Люси Довжук, которую я знал совсем мало. Я утратил сыщицкий азарт. У меня пропал кураж. И влез-то я в это дело только потому, что хотел искупить собственную ложь и помочь бедняге Гарику Литваку. И единственное, почему я еще барахтаюсь в этом дерьме и пытаюсь что-то изобразить из себя, это искренняя симпатия к молодому оперу Сереже Лисицыну с щенячьими глазами, у которого тоже вот-вот опустятся руки, потому что ничего у него не получается и за восемь месяцев работы нет ни одного преступления, раскрытием которого он мог бы гордиться. И еще Таня… Я не привык сам себя обманывать, поэтому честно признаюсь: она мне нравится. Она мне больше чем нравится. И она так не похожа на Риту – мой эталон женской красоты. Перед Татьяной мне почему-то не хочется терять лицо.
Я не заметил, как задремал под шум волн. Мне снилась Татьяна, обнаженная, со сладкими губами, распущенными платиновыми волосами, с полным белокожим телом. Она обнимала меня прямо здесь, на опустевшем предвечернем пляже, гладила по спине, по голове, по плечам, и я растворялся в ее большом теле, чувствовал себя маленьким и защищенным. Сон не был эротическим, я не испытывал возбуждения, просто мне было так хорошо, что я во сне подумал: наверное, вот это и есть счастье, когда рядом с тобой женщина, от которой исходит доброта и покой.
Проснулся я от тихого голоса Лили:
– Сейчас мама придет.
Черт возьми, неужели и правда придет? Но как же Лиля это чувствует, интересно? Биотоки, что ли? Ведь Лисицын сказал Рите, что нас на пляже не будет, да и в любом случае с пляжа мы уходим в шесть часов, а сейчас уже начало восьмого.
Но биотоки моей дочери работали безотказно. Через две минуты я увидел Риту с неизменной белой сумкой. Ветер развевал «лохмутики» ее пестрой юбки, высоко обнажая ноги, и я снова подумал, как же это природа умудряется создавать такую совершенную красоту.
– Ну и где вы шлялись целый день? – спросила она строго, усаживаясь на соседний лежак, сбрасывая босоножки и вытягивая ноги.