Я был слишком возбужден, чтобы долго нервничать. Старшие члены труппы с готовностью предупреждали новичков о предстоящих репликах. Новицкий вышел в роли лакея, затем появился Залевский в роли маркиза. Каким великолепным мимом он был! Я ощущал себя в равной мере как зрителем, так и исполнителем, наблюдая за своими коллегами из своего уголка сцены. Никогда прежде не видел я Домиславского в гриме судьи, его вполне можно назвать шедевром. Мне потребовалось сделать над собой усилие, чтобы сохранить невозмутимое выражение лица, как положено во время «судебного разбирательства», когда в дверном проеме появился этот высокий мужчина нормального сложения, внезапно ставший кривоногим и толстым, словно сельский хлеб, с жирными щеками, курносым носом и маленькими поросячьими глазками, облаченный в алонжевый парик и алые одежды судьи. Какое облегчение я испытал, когда зазвучала волшебная мелодия флейты и я смог радостно танцевать по сцене, сияя искренней улыбкой, обращенной к партнерше и публике. Затем пришло время grand adage для Бутсовой и Волинина, а для нас – время снопов пшеницы, которые мы держали по одному в руке. Они становились с каждой секундой все тяжелее и через несколько минут стали напоминать железные прутья. Последовал pas de quatre[3], потом блистательная вариация Бутсовой, затем valse finale[4]. Занавес опустился. Я пережил первые пятьдесят минут, и никакой страшной катастрофы не последовало.
Я побежал наверх в артистическую уборную переодеться к «Снежинкам», которые уже несколько раз видел в Лондоне и, как мне казалось, знал.
– Сотри румяна, – предупредили меня. – Там будет голубой свет.
Я старался натянуть хлопчатобумажные трико получше, чтобы не было ни морщинки, и так старательно тянул их, что руки чуть не покрылись волдырями. Когда я облачился в белую бархатную тунику с зубчатыми рукавами, отороченную серебряными сосульками и снегом из лебяжьего пуха, у меня в памяти возникло воспоминание о тех днях, когда мне было восемь лет, Павлова тогда впервые исполнила его в Лондоне, и мне показалось, что «Снежинки» – это «сентиментальщина». Но когда вернулся на сцену и увидел всю картину в целом, я понял свою ошибку. Окруженные тяжелыми соснами, покрытыми снегом, стояли девушки в сверкающих белых балетных юбочках, в украшенных серебром и лебяжьим пухом кокошниках (я гордился тем, что знал это слово) на головах – теперь меня больше не надо было убеждать в том, что мужские костюмы выглядели бы смешно, будь они какими-то иными. Хрупкое стаккато увертюры к «Щелкунчику» просачивалось сквозь занавес. По мере того как звуки усиливались и начинался танец, я ощущал, что никогда не забуду это мгновение. Сколько сотен раз с тех пор я стоял в своем белом костюме и принимал участие в этой сцене. Но каждый раз я испытывал радость, и до сих пор помню каждое мгновение…Серией deboules[5] вышла Гриффитс, к ней присоединились Варзинский и Залевский, затем вышли танцовщики кордебалета, формируя круг, уменьшавшийся по мере вращения, и продолжали танцевать, делая cabrioles[6], failles[7], pas de bourree[8], в то время как девушки, формируя наружный круг, исполняли coupes ballonnes en tournant[9], продвигаясь вперед с petits jetes[10], затем расходясь из круга в две колонны и снова сходясь в круги, двигавшиеся в противоположных направлениях до тех пор, пока танец не закончился двумя диагоналями групп. Первый вальс окончился, и на секунду воцарилась тишина, как бывает в канун Рождества, когда земля укутана заглушающим все звуки снегом и светит полная луна. Зазвучало арпеджио, и Павлова с Волининым, казалось, мерцая, скользнули в бытие, осуществляя свой первый выход в этом балете. Какая красота линий, поз и равновесия, какое благородство! Я осознал значение термина «императорский артист». Когда видишь все это из зала, просто дух захватывает, но воспоминание о том, как я впервые встретился с этим на сцене, всегда будет для меня волшебным сном. Пришло время вариации Волинина, полной изумительных batterie[11] и pirouettes[12]. Последовала вариация Павловой – обладали ли когда-либо прежде столь изящные ноги и лодыжки такой силой? Она танцевала каждой частицей своего существа и, казалось, извлекала особое наслаждение из подчеркнутого ритма этой вариации, которая требовала и, безусловно, получила большую точность интерпретации. И наконец кода с Павловой и Волининым. Вся труппа танцевала как бы охваченная снежной бурей, приводя балет к триумфальному финалу.
Возможно, это эгоизм и явная deformation professionnelle[13] заставляют меня записывать эти технические детали. Но для меня вспоминать эти па, которые я не исполнял уже двадцать пять лет, все равно что переворачивать страницы старого альбома с фотографиями, – мне лично это доставляет большое удовольствие. Первые дни совместных выступлений с Павловой оставили во мне ярчайшие впечатления, и ничто не могло заставить их потускнеть.
Но спектакли отнимали у нас не так уж много времени, даже если все остальное было менее важным. В те дни сообщения о репетициях редко появлялись на доске объявлений: «10 часов – классы, 11 часов – репетиция» – вот все, что мы обычно там видели записанным голубыми чернилами на розовом листе. Но эти лаконичные слова в сочетании с устными инструкциями обычно оказывались более эффективными, чем детальные расписания и помпезные разглагольствования, которые предпочитают некоторые наши современные труппы. Никогда не будет возможно управлять балетной труппой как департаментом гражданской службы. В 1921 году в труппе Павловой планировалось приступать к работе в 10 часов (как я вскоре узнал, это было приблизительное время) и работать до тех пор, пока все не будет сделано, затем возвращаться домой и отдыхать до начала представления. В те дни, когда шло два представления, не было ни классов, ни репетиций. Такое расписание больше устраивало артистов, чем более распространенное – с перерывом на ленч и возвращением назад днем, но, как я вскоре узнал, оно больше подходило для континента и Америки, где человек может перекусить в любое время, чем для Англии и некоторых других стран (если таковые существуют), где еду подают только в определенное время и не слишком считаются с клиентом.
Репетиции проходили конечно же почти каждый день. Я очень гордился собой, так как мог делать те характерные па, известные англичанам как «рысь сапожника», – во всяком случае, мне казалось, будто я знал, как это делается, потому что эти па могли делать новые польские танцовщики труппы. Новицкий и другие танцовщики, недавно приехавшие из Варшавы, никогда не исполняли во время репетиций иных па, кроме пируэтов. Нам с Артуровым казалось, что мы можем сохранять свои позиции рядом с поляками, хотя мы и новички в труппе. Эти ура-патриотические настроения кажутся теперь нелепыми – но сколько британских танцовщиков-мужчин существовало в 1921 году? Они были настолько редки, что, можно сказать, их просто не существовало, да и я все время ощущал, что не стал бы членом труппы, если бы моя мать не позволила мне изменить имя. Я усердно трудился, работая над другими балетами, где в программу было добавлено имя Альджеранов. Сначала у меня вызывал большие затруднения «Богемский танец», взятый из второго акта балета «Тщетная предосторожность», одного из старейших балетов, все еще не сходивших из репертуара; в нем Павлова с таким успехом впервые танцевала в Нью-Йорке в 1910 году. Третья часть каждой программы обычно состояла из серии дивертисментов, и этот танец, который я считал тогда чертовски трудным, должны были добавить в репертуар для Ливерпуля. Я пытался разучить его, наблюдая со стороны во время репетиций, поскольку мадам настаивала, чтобы несколько дополнительных танцовщиков знали партию, на случай если кто-нибудь выйдет из строя. Варзинский, первый характерный танцовщик, помог мне с па. Я пытался исполнить их в первый раз, когда вдруг увидел, что сама мадам, проходя по сцене, наблюдает за мной.