Однажды тот упомянул гребенку – он подумал: это о гнидах – потомстве недовымороженных вшей. Беловато-прозрачные бочонки, прилипшие к волосам, сестры вычесывали частыми железными гребенками. В детстве мать говорила: слава богу, ты у нас мальчик. Можно сбрить.
Оказалось, гниды ни при чем. Старик рассказывал о поезде. Еще довоенном. Их куда-то везли, долго, месяца два. Он думал: СССР, конечно, огромный, но все-таки не бескрайний. Шестьдесят дней – впору обогнуть земной шар. Некоторые пассажиры пытались убежать, прямо в пути, – чему он дивился восьмилетним разумом: не могли дождаться остановки? Старик сказал: дырки в полу. Пробивали, надеясь съежиться, перележать между рельсами. Для того и гребенка, которую крепили под днищем, – чтобы зубья разорвали их в клочья.
Когда подрос, он понял, что это был за поезд. И кто такие они – те странные пассажиры. Но в гребенку не слишком верилось. Думал, тюремный миф.
Казалось бы, Геннадий Лукич говорил о том же самом: о непомерных испытаниях, выпавших на долю советского народа, но – иначе, не различая темной и светлой стороны: будто во славу общей победы они уже слились в единое целое, как и предсказывали великие китайцы древности. Да, он верил старику, но Геннадию Лукичу – тоже. И дело не в словах. А в том, что в устах Геннадия Лукича эти безликие слова о спасении Державы обретали подлинную вескость, как если бы про шкаф говорил столяр, про жареную картошку – повар, а про мерзлый грунт – старый глухой зэк, вышедший на волю по амнистии после XXI съезда КПСС…
Женщина в белой кружевной наколке вышла из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
– Дочь у нее в больнице, – Геннадий Лукич разливал чай. – Тебе как, покрепче?.. Есть люди, которые полагают, что победа, одержанная такой ценой, вовсе не победа. И я их не осуждаю. Скорей мне их жаль. У этих людей своя, маленькая правда. Сам я предпочитаю жить с большой. Как ты говорил: учитель, наставник и пестун? – Пододвинул тарелку с бутербродами. – Моисей Цзынович – твой учитель. Неизвестный автор – наставник. А я, будем считать, пестун. Выходит, мы все делаем общее дело. Так что работай на совесть, не подведи…
Без этой папки он ни за что бы не защитился. Спасибо неизвестному наставнику. Кстати, колбаса оказалась очень вкусной. Не сравнить с той, что покупала мать.
Мысли о Геннадии Лукиче вернули пошатнувшуюся уверенность. Он чувствовал, что наконец засыпает. Перед глазами морщилось что-то большое и белое: как в детстве, когда мать набрасывала на шкаф старую простыню. Поэтому он совсем не удивился, когда у нижнего края выступил кадр из его любимого диафильма: Вдруг белая простыня приподнялась, из-под нее вышла черная курица: – Алеша, Алеша, побудь со мною! – кто-то, невидимый в темноте, читал низким мужским голосом. Подумал: «Мама, где же мама?» – и в тот же миг узнал голос Геннадия Лукича.
Он попытался разлепить тяжелые веки, понимая: наяву так не бывает. «Значит, все-таки сплю? – проверяя себя, поднял и вытянул руку: – Или… нет?» – но виделась не одна, а две руки, причем обе правые: одна висела в воздухе, другая, зыбкая, точно очерченная пунктиром, осталась на одеяле.
«Виноват, любезная Чернушка, впредь не буду! Пожалуйста, поведи меня сегодня туда; ты увидишь, я буду послушен…» – теперь он читал сам, своим собственным еще детским, неокрепшим голосом.
Странность заключалась в том, что он чувствовал себя маленьким мальчиком, но одновременно знал: он уже вырос, стал взрослым человеком, который помнит себя мальчиком, слушающим сказку.
Возьми это конопляное семечко, – сказал первый министр, в которого успела превратиться курица. – Пока оно будет у тебя, ты всегда будешь знать свой урок, какой бы тебе ни задали, с тем, однако, условием, чтобы никому и ни под каким видом ты не сказывал ни единого слова о том, что видел…
Когда мама дочитывала до этого места, он всегда надеялся: на этот раз сказочный Алеша выполнит свое обещание. Но так никогда не случилось. И все-таки ему было до смерти жалко и Алешу, которого высекли за то, что сказал неправду, и Чернушку, закованную цепью, – она пришла попрощаться, сказала, теперь ее народу придется переселиться далеко.
Поутру у Алеши открылась горячка, но через шесть недель он выздоровел и впредь старался быть послушным, добрым и прилежным мальчиком, все его снова полюбили, и он сделался примером для своих товарищей. Ты понял меня, Алеша? – Геннадий Лукич спросил строгим голосом.
– Да-да, я понял, – он ответил и крепко заснул.
III
– Ферцайн зи битте, прошу прощения… – некто невидимый толкал, тряс его за плечо.
– Да-да, я уже… спасибо… – он открыл глаза, оглядываясь ошарашенно, не узнавая ни этого вагона, ни себя, который – с чего бы это? – здесь оказался.
– Граница. Попрошу занять свое место. Согласно купленному билету. И кресла попрошу. – Вдруг проводник сломался в пояснице и, что-то подняв с пола (он не успел рассмотреть, кажется, бумажка или фантик), распрямился, бросив на него такой острый и пронзительный взгляд, что стало ясно: наш человек, сотрудник – если что, придет на помощь.
Торопливо натягивая брюки, он волновался: «Очередь… Закроют. Не успею…»
Но торопился зря. Туалет был свободен, все он прекрасно успел – и умыться, и почистить зубы, – даже справился с креслами, самостоятельно, без помощи любезного старика. Проходя мимо, тот вежливо поздоровался, попутно глянув в окно доброжелательным взглядом, будто объединил в едином утреннем приветствии его, незнакомого советского парня, и картину приграничной советской природы, напоследок мелькавшую за окном.
Погода и впрямь налаживалась. Серое небо еще осыпалось снежным крошевом, но ветер больше не выл. Впрочем, в этом районе, сквозь который – быстро и бесшумно, как иголка, пронизывающая податливую вату, – мчался сверхскоростной поезд, зима и должна быть мягче, в чем он и убедился: вдоль полотна железной дороги лежал ноздреватый снег. Сугробы, подпирающие металлические листы ограждения, поводили носами, с наслаждением вдыхая влажный воздух, – первый признак теперь уже недалекой весны. То здесь, то там бескрайняя лесная равнина проклевывалась нефтяными вышками – пускала буйные ростки.
Садясь на свое законное место, буркнул: «Здрасьте». Похоже, девица приняла его возвращение как должное, кивнув в ответ.
На задней обложке журнала, который она полистывала, расположился мужик лет тридцати. Сидел, закинув ногу на ногу, в одной руке кофейная чашка, в другой – свернутая в трубку газета. «Вырядился. Ботиночки начистил. Такие-то ей и нравятся. Бездуховные. И зачем ему, спрашивается, газета? Мух бить?» Ему явился образ дяди Васи, соседа по коммуналке (мятые трусы, линялая майка-алкоголичка, газета-мухобойка в руке – для этого и выписывает), вытеснив собой нахального мужика.
– Пасс готовь, – девица заглянула в проход. – Ваши погранцы.
Он ощутил смутное беспокойство: как всегда, когда ждешь одно (как на последней перед китайской границей станции: пассажиров просят выйти из вагона и проследовать в длинный приземистый барак. Солдаты, вооруженные автоматами, прочесывают состав от головы до хвоста – ищут перебежчиков. И только потом проверяют пассажиров), – а выходит совсем иначе.
По проходу – все-таки он выглянул – шли трое в пограничной форме.
Опасаясь привлечь к себе излишнее внимание, вытянулся в кресле. Девица как ни в чем не бывало полистывала журнал. «Плохо. Сижу как деревянный, – постарался расслабить плечевые мускулы, даже положил ногу на ногу, будто принял непринужденную позу журнального мужика. – Это же наши. Даже если снимут с поезда – попрошу позвонить, связаться», – хотя прекрасно помнил: Геннадий Лукич это запретил. Ни звонков, ни контактов… Ему показалось, он слышит голос шефа: Будь внимателен, не теряйся, в экстренных случаях не впадай в панику, держи себя в руках, прислушивайся к внутреннему голосу, в нашем деле интуиция – первый помощник…