– И так будет, Андрюша, так будет, – говорит леденящий душу голос, – если за всю жизнь ты так и не поймешь…
«Это ужасно, я не хочу, не хочу, чтобы было так!» – думает младенец, но пожелтевшая от времени страница сознания закрывается и на смену приходит другая мысль. «Но ведь впереди еще так много времени, мама с папой меня так любят, мне так тепло и уютно» – с такими сладостными грезами младенец погрузился в темное, но необычайно сладостное марево. Я не знаю, было это или не было, но на протяжении всей жизни мне не давали покоя эти образы младенца и спирали, что-то очень важное было в этом, казалось, вот-вот – и я смогу разгадать эту загадку.
– Посмотри на них, – выводит меня из мыслительного транса голос Птицы. Он указывает на головы младенцев, едва проступающие из облаков, – перед каждым воплощением мы все пребываем там, в лоне великой матери, среди всей полноты проявленных и непроявленных форм. Поэтому какое-то время после рождения младенец помнит обо всем. Он помнит о мире, где нет ни прошлого, ни будущего. Мире, где нет ни зла, ни добра, ни страданий, ни радости. Вся его судьба расстилается перед ним там как на ладони. Об этом прекрасно писал Платон в десятой главе Государства. Главный выбор в жизни совершается уже тогда. Однако потом, когда душа окончательно погружается в земную слякоть, она забывает об этом выборе…
Возле касс продавались прекрасные репродукции «Плеромы».
– Может купишь одну Лернеру? – Предложил Птица. Но я пожалел денег.
Сгорбленные под тяжестью опускающейся на нас тени, мы вышли из Галереи.
Весь вечер мы гуляли по кукольному Дрездену – прогулялись до вокзала мимо серых коммунистических коробок, сфотографировали Птицу рядом со статуей Мартина Лютера. Словно чьи-то удивленные раздутые лица, проплывали воздушные шары мимо Фрауэнкирхэ, пока юноша выстукивал на металлофоне «Stairway to heaven» Led Zeppelin. Далее по уютной брусчатой улочке мы спустились к набережной. Возле моста заливался джазом рояль, и разносилось щемящее девичье пение, но ничто не могло дать облегчения моей душе, парализованной от надвигающегося на нее ужаса. Лена сильно мерзла у Эльбы, однако, поглощенный мрачными предчувствиями, я мало на это обращал внимания. Потом мы стремительно неслись в трамвае по погружающемуся в ночь городу. Все это напоминало панорамное старинное кино. Непонятно было, какой только в нем смысл.
Вернулись в гостиницу ночью, и долго не могли найти вход. Сознание успело сфотографировать улицу – пустынную и как будто уходящую в Германию 30-х годов и далее, сквозь толщи веков, мимо дома Фауста, по кварталу алхимиков и чернокнижников в зловещую беспредельность, откуда медленно, но верно приближается зловещая птица. Это был идеальный образ для улицы zu dem Tod5 из песни и книги, которую я тогда писал.
Сумерки сгущались. Как будто программа и до этого работавшая небезупречно, теперь начала давать явный сбой. То ли совесть окончательно спятила, то ли страшный информационный вирус внедрился в мое сознание и разбил его на множество несвязных кусочков, отчаянно барахтающихся в пустоте. Я не мог сосредоточиться ни на чем, не мог договорить ни одну фразу до конца, задевал людей, постоянно терял вещи. Мои руки дрожали, голова повисла, как у повешенного клоуна. Искривленный рот произносил невнятные наборы слов. Птица многозначительно философствовал о стирании личности и говорящих зомби.
Для того, чтобы описать то, что произошло дальше, мне будет трудно подобрать подходящие слова. Но попробую.
Улица zu dem Tod
В таком состоянии я вернулся в Калининград, бывший немецкий Кенигсберг, отошедший к России после второй мировой войны. Несмотря на то, что в 1945 город подвергся страшным бомбежкам, так что от центра ничего не осталось, ему удалось сохранить мрачный дух средневекового города-крепости. Было ощущение, что город навис над пороховым складом, и одной искры было достаточно, чтобы он стремительно низвергнулся вниз.
Возле порхающего над гладью привокзальной площади памятника Михаилу Калинину, давшего городу его новое имя (играя символами, мы называли его с Птицей Ангелом Михаилом), остановился наш автобус. Было 11 вечера, ехать к моей маме в Багратионовск было уже поздно, и мы решили переночевать у нашего общего друга – Толика Гусляра, талантливого уличного музыканта, частенько разъезжающего по ночному городу на велосипеде и предлагающего свое необыкновенное творчество зазевавшимся прохожим. Что-то побуждало меня вернуться в автобус, перед тем как он тронулся, но я не послушался. Оказалось, что в очередной раз зря. По всей видимости, именно там я забыл банковскую карточку, на которой находились почти все наши сбережения (за последние две недели я ее терял и находил множество раз). И без того подавленный непомерной печалью, теперь я окончательно расклеился. Птица взвалил на спину огромный рюкзак, набитый бутылками с чешским вином, и мы пошли. Возникла было мысль взять такси, но я пожалел денег, которых и без того почти не осталось. В общем, через полчаса мы были на улице 8 марта возле дома Толика. Словно иллюстрация к некой мистической книге, она казалась продолжением загадочной Праги. Как же много связывало меня с ней…
За 5 лет до описанных событий, еще до того как мы с Леной уехали в Питер, я принялся писать заветную книгу. Мне хотелось создать готический роман о Кенигсберге в стиле австрийского фантаста Густава Майринка6, и в то же время придать ему апокалиптический оттенок – попытаться уловить «дух времени», который я чувствовал сокрытым везде – в заголовках газет, новостях, фильмах – во всем этом сквозило непреодолимое предчувствие надвигающейся катастрофы7. Постепенно эта идея разрослась до смысла жизни, до книги книг, в которой я сам был бы главным действующим персонажем, пишущим эту же книгу, в которой пытался разгадать тайну своего «я» (а заодно и всего мироздания). Книга, как самопожирающая змея, должна была поглотить саму себя, а затем и всю мою жизнь, а также жизнь Елены, Толика, Птицы, Олди и всех близких мне людей. Получалось, что я как будто одновременно писал сюжет и проживал его. В многомерном «гильбертовом»8 мире романа Птице суждено было стать таинственным мудрецом, вещавшим из глубин бытия, а Толику – гениальным музыкантом, сочинившим песню, слушая которую человек приближается к своей самой сокровенной сути, к метафизической точке, в которой содержатся ответы на все вопросы. Едва ли не ключевым символом романа явилась улица «8 марта», на которой находилась скромное жилище Гусляра, доставшееся по наследству от моряка-отца.
Когда-то давным-давно, еще до того как я начал писать книгу, мы с Толиком возвращались в этот дом, после затянувшейся ночной прогулки. Надвигалось утро. Все было призрачным и странным. И тогда, вдруг, что-то как будто поплыло внутри – я словно увидел, как предрассветная улица уходит в другое измерение – в средневековый город полный чудес и манящих картин, где бродили люди в остроконечных шляпах и с загнутыми носами ботинок. Улица была укутана серой дымкой и охвачена какой-то сверхчеловеческой печалью, но через этот туман вдалеке, словно заря, брезжила потусторонняя непостижимая надежда. Может быть, это была надежда на то, что эта жизнь не так проста, как кажется и в ней есть нечто глубоко таинственное, нечто, что освободило бы меня от обыденности, тошнотворной как прокисший щавелевый суп. Эту улицу я сделал символом пути в самом глубоком смысле этого слова – символом духовной дороги сквозь туман майи к истинной сути всего, символом самой жизни, улицей между рождением и смертью, начинавшейся и заканчивавшейся в кромешной неизвестности. В какой-то момент я назвал ее улицей zu dem Tod или улицей в смерть. В таком случае, я шел по этой улице каждый миг. А в конце ее я решил разместить таинственного и жуткого стража порога9, метафизического судью перед которым придется ответить за все. Мне он представлялся зловещим силуэтом в жуткой маске с вороньим клювом, как носили врачи во время чумы, охватившей Кенигсберг в 17 веке.