Крюкова Елена Николаевна "Благова" - Старые фотографии стр 18.

Шрифт
Фон

– Ну вот так-то, ― старичок перевел дух и сел на скамью рядом с Колькой. ― Вижу, не беспризорник.

– А почему видите? ― созорничал Колька. ― На лбу у меня написано?

– Вижу, ― тихая улыбка человека забытой лаской мазнула по настороженному лицу парня. ― Я все вижу. Насквозь и даже глубже. Издалека приехали?

«Старше меня на сто лет, а на „вы“ меня».

– С Донбасса.

– Ага. С Украины. Выговор у вас не хохлацкий. Чистый. ― Старик вынул из кармана замызганного пиджачишки старинное пенсне и стал дотошно, сначала одно стеклышко, затем другое, долго, нудно протирать лохматой тряпкой.

«Это ж платок носовой. Раньше был. Давно».

В блестком пенсне старик стал совсем франтом.

Колька чуть не засмеялся, когда старикашка изящно откинул руку назад, за спину, и наклонился вперед: это он вежливо кланялся так Кольке.

– Позвольте представиться. Ипполит Сергеич Кузьмин. А вас как величать?

Колька чуть было не выпалил: «Колька».

Вовремя одумался.

– Крюков, Николай.

– Дитя мое! ― Старик назидательно поднял палец. ― Никогда не говорите сначала фамилию, потом имя. Это моветон. Представляться надо так: имя и фамилия, или – имя и отчество. Или: имя, отчество, фамилия. И только так! Попробуйте!

– Николай… Иваныч Крюков, ― сказал Колька, и на глаза у него навернулись слезы.

Отца вспомнил.

И мать.

«Увижу ли когда? Укатил… на всю жизнь, что ли?..»

– О да! ― Старик довольно разулыбался. ― И на конвертах, в адресе, тоже так надписывайте: и имя адресанта, то бишь собственное, и имя адресата. Это – бонтон.

– Что такое… бонтон?

– Хороший тон, товарищ. Хороший тон.

Глядели друг на друга, и в старике Колька чуял – ровесника.

– Негде, говорите, ночевать? Ко мне идемте. Слава Богу, мне есть где приютить странника.


Вместе шли по ночному Ленинграду, и Колька глядел на Неву, то блесткой бело-желтой мятой жестью, то черным беспросветным, могильным чугуном выгибавшейся под фонарями, под белесым жемчужным летним небом и полной белощекой Луной, на вздыбленных медно-зеленых коней, на памятник Петру – вот он, жуткий безумный царь, и конь змея копытами давит, и башка у Петра бешеная, выпучены глаза, железная рука убийцы вперед, в века протянута, чтобы схватить хищно за глотку умирающее на глазах время, ― битвы, победы, поражения, слава, его государство, его царство, возведенное на костях, вскормленное солью бабьих слез и солдатским порохом! а когда честь и слава покупались дешевле?! ― на каналы и речки, пожизненно закованные в гранитные кандалы, на подгулявшие ночные парочки – девушки в легких ситцах и шифонах, парни в щегольских пиджаках, а кто и в нищенских отрепьях, а кто и в солдатских гимнастерках: близко война, близко, она, собака красноязыкая, длиннозубая, дышит, Колька, в твой русый затылок.

Глядел, как разводят мосты – первый раз в жизни: и дыхание занялось! ― медленно, с натугой, и в то же время легко, будто бабочка крылья разводила, боясь слишком быстро вспорхнуть с синего ночного цветка, поднимались вверх, к звездам, две половинки тяжелого чугунного моста, будто две черных подземных, приговоренных руки напоследок пытались белое небо обнять.

Один развели. Вон второй разводят. Колька и старик шли от моста к мосту, и Колька дивился – почему фонари в Неву не падают! Ну да, крепко привинчены.

Вместе с Ипполитом Сергеичем прибрели к нему домой. Колька поздно догадался: нарочно старикашка водил его по ночному городу, – чтобы показать пареньку его красоту, его мощь, его печаль. Не знал Колька названия улицы, да на вывеске прочитал: «ЛИТЕЙНЫЙ ПРОСПЕКТ». Литейный, железо здесь раньше лили?

Долго поднимались по лестнице. Под самую крышу. Колька даже устал и дышал часто, ртом воздух хватая. Старик открыл сказочным ключом нищую ободранную дверь.

– Живу в мансарде, ― приглашающе, радушно округлил руку. ― Вы, юноша, небось, в мансарде тоже впервые?

Все впервые. И зеленый чай с жасмином. И тонкие ломти лимона. И бутерброды со старыми, сохлыми, парчовыми шпротами. И чашки темно-синего фарфора – и старик нежно, как женскую грудь, гладит чашку и лепечет: «Гарднер». И странный белый шкаф с отгибающейся ручкой, называется «холодильник», и старик то и дело лезет в шкаф, а там – внутри – вместо полок – решетки, и почти ничего нет, пусто, только вскрытая банка консервов – а последняя шпротина уж доедена – и в масленке – прогорклого сливочного масла белый брусок. И свечка на столе, в медном подсвечнике – и снова табачные пальцы старика жадно и жалко прикасаются к красной грязной меди, и шепот жжет Колькино ухо: «Родовой. Еще елизаветинский».

Свечка лижет бело-голубым языком тьму. Свечка чадит, трещит и гаснет. Старик зажигает зеленую настольную лампу, потом опять чиркает спичкой, и опять горит свеча, оплывая тягучим сладким воском, исчезая на глазах, превращаясь в гарь и слезы, в воспоминания, во тьму.

– Николай Иваныч, разрешите, я покурю?

Колька смущенно кивает.

– А вы не курите?

– Нет.

– Похвально, юноша, похвально.

Колька следил, как сухая коричневая рука старика медленно, с сонной и гордой грацией движется от губ – к хрустальной пепельнице, от пепельницы – опять к губам. Дым папиросы пах вагонной тоской и дорогой. Тюрьмой пах. Теплушкой пах. Пах – отчего-то – ружейными шомполами, и криками расстрела, и вольной волей, когда – сапогами казенными – на белом снежку, под чистым небом, и никаких сигарет в зубах нет давненько, только махорка, она, родимая. Когда – не по-французски, а по-русски бьют тебя в карцере, с холодных нар сорвав. А еще чем пах дым? А, да: кафе на углу Невского и Фонтанки, и поэты читают стихи, и девушки тяжело и сердито дышат дымом, накурено густо, мощно, и закрывают носы кружевными платками, и на платках – кровавая модная помада – сердечками отпечатывается.

А еще чем пах?

Господи, чем же… тем, что еще до рожденья его…

«Правду мамка в Марьевке говорила: я полоумный, я вижу картины. Что я вижу?»

Он видел выгиб потолка. Беленые своды. Сидит человек. Бородка, усы, жилетка, на жилетке – на цепи позолоченной – старый брегет. Он бьет урочный час. Малютка сынок сидит у ног на резной деревянной скамеечке – ту скамеечку подкладывает под ноги его жена, когда играет на рояле. Рояль – белый, и женушка – беленькая, и сыночек – ангел.

Люди, не расстреляйте моего сыночка!

Меня – можете! Жену – о Господи! Но сыночка, сыночка не троньте!

Ну ведь вы же люди… прошу вас… прошу…

Папироса докурена, искурена до пепла, до блеска зубов в пустоте. Горелая бумага рассыпается в пальцах. Старый сморщенный рот пахнет дешевым табаком. Самые дешевые папиросы, «Норд». Темный табак грубого помола. В разводах дыма Колька увидел всю истаявшую, слезную жизнь.

«Люди… люди… Зачем люди живут на земле? Зачем люди живут… умирают…»

Старик замял окурок в пепельнице. Глаза его горели ярче свечки.

«И я тоже умру. Но не теперь! Не теперь!»

– Вы, милый друг, приехали в Ленинград новой жизни искать?

– Как вы это… хорошо сказали…

– Я вам помогу. Вы работать хотите? Или – учиться?

– Учиться.

– Где, позвольте спросить?

Изморщенные, цвета дубовой коры, жесткие руки мазали старым маслом старый хлеб. Старик делал Кольке новый бутерброд.

– В… военно-морском… училище имени Фрунзе!

– Вольно! ― Старик хлеб с маслом Кольке протянул. ― Будет вам сие училище!

«Колдун, чи шо?..»

– А вы это… Ипполит…

– Сергеич.

– Ипполит Сергеич… почему все время мне – «вы» говорите?

Совьи глаза, глубоко глядят. Далеко глядят. Печально глядят. Знают все. Ничего не отвратят. Все понимают. За все благодарят. Все любят. Все – прощают.

– Хорошо… сынок. Я буду тебе говорить «ты».

Кольке петля горького воздуха глотку захлестнула.

Старик понимающе кивнул, по плечу похлопал.

Ничего не сказал. Не утешил. Не насмеялся. Брови не свел грозно.

Чисто, до светлого ангельского дна, до дня, где кровь ползла по виску его отца, по груди его матери, сияли старческие, всевидящие глаза – живопись такие глаза видят, и любовь видят, и войну – да, войну, – и море видят, и корабли, и что-то еще такое в туманной дали видят, о чем нельзя сразу говорить людям: люди, только пожив всласть, все сполна пережив, лишь на земле дорогу из конца в конец пройдя, могут увидеть то, что сейчас видит старик, питерский ботик, странный человек, ― ходит по земле, по разведенным мостам, и не падает, как чугунный фонарь, ― по воздуху ходит, по пожарам, по смертям, по пеленкам грудничков, по глине могил, ― ходит и ходит, и курит, руку отводя, и в чистый хрусталь снегов и метелей пепел, пепел ссыпает.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3