Из разноцветной белой стены выплывали всеобщие любимцы, воплощающие единственную правильность, и всем становилось понятно, как должно быть правильно и, соответственно, как правильно быть не должно.
– Допустимо и даже очень важно быть неправильным, – говорили самые первые под раскованное поскрипывание конспектирующих перьев и аналогично раскованный шелест переворачиваемых страниц записных книжек.
Поскольку же ко всем врывался, спускалась и выплывали только единственно правильные и потому всеми любимые, становилось понятно, что неправильность – это частный случай правильности, критерии каковой правильности задавали всё те же ворвавшийся, спустившаяся и выплывшие.
От правильности, понятности и ясности всем было комфортно. В знак благодарности за отсутствие неоднозначности все становились навытяжку, прижимали правую ладонь к конкретной пуговице, как бы оберегая эту – первостепенную – пуговицу от потери, и нараспев повторяли сказанное непервой женщиной и непервым мужчиной. При этом все не отводили глаз от единственно возможного для всех односарайцев лоскута, единственно правильных любимцев и универсальных удобств, в первую очередь – главного. От последнего, впрочем, глаза иногда отводили, но постоянно держали его в уме, это ощущалось.
15
Новый для меня сарай был велик, хотя и несущественно менее необъятен, чем старый, зато удобства и пуговицы были налицо. Я понимал, что наличие пуговиц и удобств является веским поводом для любви, но задавался вопросом, является ли поводом для нелюбви их отсутствие. В старом сарае удобств не было, пуговицы сияли блеском нового сарая, но (или и) я свой старый сарай любил. Сменил сарай в поисках источника пуговиц, то есть не из-за нелюбви к старому сараю как таковому, а из-за нелюбви к отсутствию пуговиц.
«Ты можешь объяснить всё, что возьмёшься объяснять».
Хорошо уже то, что ты считаешь это объяснением. Мне бы твою важную для меня уверенность, пусть и замешанную на сарказме.
Однако продолжу.
В одном из многочисленных мест всеобщего пользования нового сарая было много всех, в этом новый и старый сараи были похожи.
Место было украшено лоскутами или, как я понял, зайдя в это место вторично и хорошенько присмотревшись, на самом деле лоскуты были украшены местом всеобщего пользования. Обилие пуговиц, при первом посещении поражавшее, при втором начало переставать поражать, а после пятого или шестого воспринималось если не как предмет обыденной, каждодневной гордости, то как нечто само собой более чем разумеющееся.
А запах исчез окончательно. То есть какой-то запах, конечно, был, но разве это тот, первоначальный, новосарайный зарах? Я помнил, что он был, а вот воспроизвести его, хотя бы мысленно, не удавалось.
Кроме количественного значения, пуговицы имели качественное, не говоря уже об удобствах, в особенности основном.
За столиком – нет, он был больше столика, как и всё в новом сарае, – за столом нас, бывших сарайцев, собралось много, хотя и намного меньше, чем сараян, занимавших всё место вокруг всех нас.
«Ты кажется, недолюбливаешь, когда – вокруг?»
Увы. Чем больше и чем ближе, тем хуже. Хотя чем дальше – не означает тем лучше, ведь то, что сейчас далеко, вполне может оказаться близко. Да и наверняка окажется, точнее говоря, окажутся. Ума не приложу: вот вроде бы все совсем далеко, ан нет, не успел расслабиться, как все окажутся за соседними столиками, вернее, столами. Все, сколько бы их ни было, а их – много.
«Не язви, лучше продолжай рассказ».
Не рассказ, повесть.
– Мы счастливы! – сказал бывший сараец, пристально глядя на изредка чередующихся правильных, поимённо отобранных в своё время непервой женщиной и непервым мужчиной.
– Мы счастливы! – кивнула бывшая сарайка, неотрывно глядя туда же.
Кто-то или что-то дёрнули меня за язык, и я спросил:
– Правильно ли, что должно быть правильно и неправильно? Правильно ли, что должно быть неправильно? То есть и может, и должно?
– Только так и правильно! – ответили бывшие сосарайцы и правильно приложили руку к соответствующей пуговице, которая была теперь у каждого из нас. Рука прилагалась к пуговице по всем правилам приложения руки к пуговице.
– Но ведь в старом сарае, – продолжал я, безуспешно стараясь оторвать язык от тянущих за него кого-то или чего-то, – в старом сарае хотя и не было удобств, особенно основного, да и вида, если быть последовательным, не было, тоже ведь было правильно и неправильно. Разве это правильно?
Все сосарайцы понимающе покачали головой:
– В старом сарае правильно быть не могло, равно как не сможет быть неправильно в новом.
«Кто или что тянет тебя за язык? Неужели нельзя промолчать, когда тебя не хотят спрашивать?»
Если молчать, никогда и не спросят…
«Никогда не спросят, если не молчать, – перебил он меня. – Кроме того, лучше пусть вообще не спрашивают, чем не промолчать. Если отсутствует вопрос, то кому, спрашивается, нужен твой ответ?»
Хорошо, я промолчал.
– Они все разные! – продолжала бывшая сарайка. – Не то что там, в старом сарае.
Бывший сосараец кивнул:
– Вы правы. Но большинство из них – разные правильно, тогда как растущее меньшинство – неправильно.
По лёгкости и плотности приложения правых ладоней к пуговице чувствовалось, что бывшие сарайцы освоились в новом сарае и он стал для них в лучшем смысле этого слова старым.
Строго взглянув на некоторых сараян, бывший сараец отметил:
– Их становится за соседним столом всё больше, что, позволю себе заметить вместо умолчавших об этом фактически первых женщины и мужчины, неправильно. Если так пойдёт и дальше, – а дальше пойдёт именно так, – термины «меньше» и «больше» потеряют своё исходное правильное значение.
Все новосарайцы – теперь уже сараяне – согласились и кивнули.
Всеобщий любимец, изначально веско представленный непервыми женщиной и мужчиной в качестве такового, был неотличимо похож на неправильно увеличивающихся в числе. Но он изначально был представлен как правильный, поэтому таковым не только был для сараян, но и стал для бывших сарайцев, правильно не убиравших ладоней с пуговиц даже тогда, когда сараяне свои ладони временно, тоже правильно, убирали.
16
Прошлое – это отрывной календарь, оторванные листки которого хранишь, не выбрасывая.
«Некоторые всё-таки выбрасываешь, ты не станешь возражать».
Они сами теряются за ненадобностью. Нужные – хранятся, хотя и желтеют.
«Снова вынужден возразить: сколько нужных потеряно! Если бы знать, что они окажутся нужны, разве потерял бы, оторвав?»
Мой отрывной календарь состоит не из листков – зачем мне листки? – он у меня – из чёрно-белых снимков. Эти снимки – самые цветные на свете, цветнее не бывает. Нет снимков более цветных, чем чёрно-белые. Я взял с собой свой календарь, хотя – или потому, что – время в нём – только прошедшее.
Там, в старом сарае, все говорили, как минимум пожимая плечами:
– На них нет ни даты, ни, что важнее, красок. Что толку в календаре с чёрно-белыми листками?
Я не отвечал – как ответишь, когда спрашивают не для того, чтобы услышать ответ. Просто взял с собой этот мой чёрно-белый календарь, в котором, увы, нет некоторых листков, таких, теперь я понимаю, незаменимых. Сам когда-то, в прошедшем времени, оторвал их безвозвратно, и где теперь ни ищи, – а я всё ищу и ищу… – не найдутся. Раз уж листок оторван, время его прошло, а прошедшему времени никак не стать настоящим. Времени, чтобы сохраниться, ни в коем случае нельзя становиться прошедшим.
Календарь изрядно похудел, зато некоторые чёрно-белые листки остались в настоящем моём времени, не затерялись в прошедшем.
Вам всем они кажутся нецветными? Как жаль!.. Не снимков – вас.
Вот, посмотрите на все ваши цветные снимки: всё, что в них есть якобы цветного – это беззастенчиво, примитивно ясные краски: красная, синяя, ещё какие-то – элементарные, очевидные, мне неинтересно их перечислять.