– Не твое собачье дело.
И конечно, хрупкое создание (см. «Джульетта», Дж. У. Уотерхаус, 1898)[124]. Лула Малони с жемчужно-бледной кожей, по-птичьи тоненькими руками и длинными темными волосами, вечно заплетенными в косу, вроде тех шнуров, за которые в девятнадцатом веке дергали аристократы, призывая слуг. Она была хороша удивительной старинной красотой – такие лица встречаешь на камеях и каких-нибудь амулетах. О такой вот романтической внешности я мечтала, когда мы с папой читали о Глориане в «Королеве фей» (Спенсер, 1596) или обсуждали любовь Данте к Беатриче Портинари («Знаешь, как трудно в наше время найти женщину, похожую на Беатриче? – говорил папа. – Наверное, проще было бы пробежаться со скоростью света»).
В начале осени я пару раз видела, как Лула в длинном платье (белом или прозрачно-голубом) прогуливалась по территории кампуса под бешеным ливнем, подставив лицо водяным струям, когда все вокруг с визгом мчались в укрытие, прикрывая голову учебниками или распадающимися на ходу экземплярами «Голуэй газетт». Могла она замереть на корточках, зачарованно рассматривая кусочек коры или луковицу тюльпана. Мне, конечно, казалось, что все это просто игра на публику. В городе Окуше, штат Нью-Мексико, у папы как-то случился нудный пятидневный роман с женщиной по имени Березка Петерсен. Эта Березка все уговаривала нас с папой беспечно танцевать под дождем, любить комаров и есть соевый творог тофу. За обедом, перед тем как «поглощать пищу», она произносила молитву минут на пятнадцать – просила «Богове» благословить каждую порцию съедобной плесени и каждого моллюска.
Ей не нравилось, что слово «Бог» мужского рода, и она придумала новое обращение, неопределенного рода.
– Высшая сила не принадлежит к тому или иному полу, это и выражает слово «Богове», – говорила Березка.
Я была уверена, что Лула (в компании ее называли Лу) со своими платьями-паутинками, волосами-водорослями и привычкой разгуливать, пританцовывая, где угодно, только не по предназначенным для этого дорожкам – всего лишь очередной экземпляр Березки, фанатичной сторонницы бобового творога и сине-зеленых водорослей, но вскоре мне стало ясно: девочку попросту сглазили. Навели на нее мощные чары, и потому все ее странности – реально спонтанные, а не по сценарию. Ее нисколько не волнует, что о ней думают и как она выглядит со стороны, а жестокие слова жителей королевства («Какая-то она прокисшая, срок годности давно вышел», – отзывалась о ней Люсиль Хантер на уроке углубленной литературы) волшебным образом растворяются в воздухе, не дойдя до ее ушей.
О внешности Ханны, вызывающей в памяти лучшие образцы киноклассики, я больше говорить не буду, уже и так сказано достаточно. Одно только добавлю: в отличие от прочих Елен Троянских, что никак не могут успокоиться насчет собственного совершенства и вечно ходят как бы на высоченных шпильках (застенчиво сутулясь или, наоборот, гордо возвышаясь над всеми), Ханна умела словно и не замечать, что на ней туфли. Глядя на нее, начинаешь понимать, как это на самом деле утомительно – быть красивой. Наверное, жутко выматывает, когда на тебя целый день оборачиваются, чуть ли шеи себе не вывихивают, стараясь рассмотреть, как ты добавляешь в кофе подсластитель или выбираешь на полке баночку не очень заплесневелого черничного варенья.
Однажды на воскресном обеде Чарльз высказался – как, мол, она замечательно выглядит в черной футболке и камуфляжных штанах.
– Да ладно, – без капли кокетства отмахнулась Ханна. – Я просто усталая старушка.
Еще имя это дурацкое…
Правда, с языка оно слетает легко – по крайней мере, изящней, чем, например, Хуан Сан-Себастьян Орильос-Марипон (языколомное имечко папиного помощника в Университете Додсон – Майнер). И все-таки что-то в нем было неприемлемое. Не знаю, кто уж выбирал для нее имя – мама, папа? – но человек этот был напрочь оторван от реальности. Ведь Ханна даже в младенчестве не могла быть детенышем-троллем, а только таких нарекают Ханнами.
Хотя у меня по этой части предубеждение. Как-то в торговом центре папа заглянул в коляску, где сидел вполне довольный жизнью, но чрезвычайно старообразный ребенок.
– Счастье, что это существо надежно пристегнуто, – прокомментировал папа. – А то еще подумают, что началось вторжение марсиан, может случиться паника.
Тут подоспела мамочка:
– Ах, я смотрю, вы уже познакомились с Ханной!
Если уж обязательно надо было выбрать для нее простецкое имя, назвали бы Эдит, или Надя, или Ингрид, в крайнем случае – Элизабет или Кэтрин. А по-настоящему годное имя, такое, что подошло бы ей, как Золушке – хрустальная туфелька, – это, скажем, графиня Саския Лепиньска или Анна-Мария д’Обержетт, ну хоть Агнесса Сезамская или Урсула Польская («Безобразные имена при красивых женщинах производят весьма специфический эффект Румпельштильцхена», – говорил папа).
Имя Ханна Шнайдер сидело на ней, как выбеленные джинсы «Джордаш» на шесть размеров больше, чем нужно. А один раз, когда Найджел за обедом назвал ее по имени, она ответила с крошечной задержкой – будто не сразу поняла, что это к ней обращаются.
Невольно задумаешься: может, подсознательно ей и самой не нравится быть Ханной Шнайдер? Может, она лучше была бы Анжеликой фон Гейзенштагг.
Принято рассуждать о том, как хорошо быть «мухой на стене»: никто тебя не замечает, а ты присутствуешь при разговорах избранной компании и все их секреты можешь узнать. Такой мухой на стене я и была первые шесть-семь воскресений у Ханны и могу заявить со знанием дела: такая незаметность очень быстро надоедает. Я бы даже сказала, мухам больше внимания уделяют – кто-нибудь обязательно свернет в трубку газету и будет упорно гоняться за мухой по комнате, а я и того не дождусь. Разве только Ханна изредка пыталась втянуть меня в беседу, но от этого мне только становилось неловко. Еще хуже, чем от пренебрежения остальных.
Первое воскресенье, конечно, не принесло ничего, кроме чудовищного унижения, в чем-то даже страшнее подготовки к урокам у Лероя – там, по крайней мере, я была нужна. Пусть в качестве вьючного осла, чтобы дотащить всю шайку-лейку до восьмого класса. А эти – Чарльз, Джейд и прочие – откровенно давали понять, что мое участие в воскресных сборищах навязано им Ханной.
– Знаешь, что я терпеть не могу? – мило поинтересовался Найджел, пока мы с ним убирали со стола тарелки.
– Что? – спросила я, счастливая, что со мной заговорили.
– Когда стесняются.
Ясно было, кого он имеет в виду: я весь обед промолчала, а когда Ханна один-единственный раз задала мне вопрос («Ты сюда приехала из Огайо?»), я так растерялась, что голос зацепился за зубы да так и застрял.
Потом я притворялась, будто увлеченно рассматриваю кулинарную книгу, лежавшую возле CD-плеера, – «Готовим только из натуральных продуктов» (Кьоби, 1984) – и нечаянно услышала, как Мильтон в кухне со всей серьезностью спрашивал Джейд, говорю ли я по-английски.
Джейд засмеялась:
– Наверное, она из тех русских невест, которых заказывают по почте! Но при такой внешности Ханна ее не скоро пристроит. Интересно, можно ее отправить обратно наложенным платежом?
Через несколько минут после этого Джейд уже везла меня домой на безумной скорости (видно, Ханна маловато ей заплатила за услугу). Я смотрела в окно и думала, что это был самый ужасный вечер в моей жизни. Самой собой, я в жизни больше слова им не скажу, сдались мне эти дебилы недоразвитые («Банальные, бездарные подростки», – прибавил бы папа). И с этой садисткой Ханной Шнайдер тоже разговаривать не стану ни за что на свете. Заманила меня в свой гадюшник и спокойно смотрела, как я там барахтаюсь, а сама пока с загадочной улыбкой обсуждала с ними домашнее задание и всякие третьеразрядные университеты, куда надеются пролезть эти недоумки, а после обеда непростительно хладнокровно закурила сигарету, изящно изгибая руку, словно носик чайника, будто все в этом мире сказочно прекрасно.