В самом деле, я был рукоположен.
Никогда человеческое лицо не отображала такую горькую тоску: юная девушка, видящая внезапно падающим замертво своего жениха; мать у пустой колыбели своего ребенка; Ева, сидящая у порога дверей рая; скупец, нашедший камень вместо своего сокровища; поэт, оставивший скомканную огнем уникальную рукопись самого прекрасного произведения, был бы не более потрясен и безутешен. Кровь совершенно застыла в ее очаровательной фигуре, и, должно быть, она была белее мрамора; ее прекрасные руки были опущены вдоль ее тела, как будто мускулы ее были расслаблены; она прислонилась к колонне, потому что ее ноги были согнуты и скрыты колонной.
Синевато-багровый лоб мой был залит потом, более кровавым, чем на Голгофе; я направлялся к церковной двери; я задыхался; своды словно опустились мне на плечи, казалось, что моя голова держит на себе вес купола.
Когда я собирался пересечь порог, рука вдруг схватила меня; женская рука! Никто никогда не касался меня. Она была холодной, как кожа змеи, и след от нее горел, как отметина от раскаленного железа. Это была она.
– Несчастный! несчастный! что ты делаешь? – сказала мне она низким голосом; потом исчезла в толпе.
Прошел старый епископ; он строго посмотрел на меня. Со мной сделалась самая странная в мире перемена; я побледнел, покраснел, покрылся пятнами. Один из моих товарищей пожалел меня, поддержал и повел; я был не в состоянии найти дорогу в семинарию. На углу улицы, в тот момент, пока молодой священник повернул голову в другую сторону, странно одетый негритянский мальчик приблизился ко мне и протянул мне, не останавливая движения, маленькое портмоне с золотыми краешками в уголках; он сделал мне знак спрятать его, я сунул портмоне за свой рукав, пока не остался один в моей комнате. Я попытался отстегнуть застежку, и там не было ничего, кроме двух листочков со словами: «Кларимонда, во дворце Кончини». Я был тогда мало осведомлен в жизненных делах, я не знал Кларимонды, несмотря на ее известность, и, что я совершенно не знал, так это где находится дворец Кончини. Я делал тысячи предположений, самых разных, самых экстравагантных; но, в самом деле, до тех пор, пока я не увидел ее снова, я гадал, была ли она благородной дамой или куртизанкой.
Невозможно было уничтожить корни этой любви; я даже не думал пытаться порвать с ней, так как я чувствовал, что это была вещь невозможная. Эта женщина полностью захватила меня; одного только взгляда было достаточно, чтобы меня изменить; она заставляла меня дышать по ее воле; я больше не принадлежал себе, жил только для нее и в ней. Я совершал тысячу экстравагантностей, я целовал мою руку в том месте, где она коснулась, я повторял ее имя часами напролет. Я не мог ничего, только закрывал глаза, чтобы отчетливо представить, что она существует в реальности, и я заново повторял слова, которые она говорила мне под покровом церкви: «Несчастный! несчастный! что ты делаешь?» Я понял весь ужас моей ситуации, и мрачное и ужасное положение, в которое я вступил целованием, теперь показалось мне ясным. Быть священником! Быть целомудренным в речах, не любить, не различать ни пола, ни возраста, отворачиваться от всей красоты, закрыть глаза, скрыться в тени ледяного монастыря или в церкви, не видеть никого, кроме умирающих, бодрствовать при незнакомых трупах и носить на себе скорбь своей черной сутаны, разновидность того, что делает вашу одежду драпировкой вашего гроба!
Я почувствовал, что жизнь поднимается во мне, как внутреннее озеро, которое надувается и переливается через край; моя кровь с силой застучала в моих артериях; моя молодость, так долго сдерживаемая, взорвалась одним ударом, словно алое, хотевшее зацвести столетие и вдруг открывающееся ударом грома.
Что сделать, чтобы снова увидеть Кларимонду? Не зная никого в городе, я не знал, чем могу оправдать свой выход из семинарии; мне ничего не оставалось, я просто ждал, что кюре покажет мне место, которое я должен занять. Я попытался распечатать решетки окна, но они были на такой сокрушительной высоте, что нельзя было об этом и думать. Кроме того, я не мог спуститься иначе, чем ночью: кто бы меня провел через запутанный лабиринт улиц? Все эти трудности ничего не значили для других, но были огромны для меня, бедного семинариста, вчерашнего влюбленного, без опыта, без денег и без платья.
Ах! Если бы я не был священником, я мог бы видеть ее ежедневно, я был бы ее любовником, ее мужем, – говорил я себе в своем ослеплении; вместо того чтобы быть облаченным в мой печальный саван, я одевался бы в шелк и бархат, с золотыми цепями, мечом и перьями, как прекрасные юные рыцари. Мои волосы, вместо того чтобы быть обесчещенными постригом, играли бы вокруг моей шеи развевающимися кудрями. У меня были бы красивые гладкие усы, я был бы храбр. Но час перед алтарем, и всего несколько слов разделили меня с числом живых, и я сам запечатал камнем свою могилу, я своей рукой запер засовы моей тюрьмы!
Я стоял у окна. Небо было восхитительно голубым, деревья надели свои весенние одежды; природа устроила парад иронической радости. Площадь была полна народа; одни уходили, другие приходили; молодые люди и юные красавицы пара за парой направлялись в сторону сада и беседок. Товарищи шли, напевая застольные песни, это были движение, жизнь, бодрость, веселость, которые я воспринимал болезненно из-за моей печали и моего одиночества. Юная мать у двери играла со своим ребенком; она целовала дитя в маленький розовый ротик с еще не просохшими жемчужинами молока, и он делал, досадуя, тысячу божественных движений, которые знает только одна мать. Отец, державшийся на некотором расстоянии, нежно улыбался этой милой группе и, скрестив руки, сдерживал свою радость в сердце. Я не мог участвовать в этой сценке и закрыл окно; я бросился на мою кровать с ненавистью и жестокой ревностью в сердце, сжимая моими пальцами одеяло, как молодой тигр.
Не знаю, сколько дней оставался я так, но, повернувшись в яростном движении, я увидел аббата Серапиона, который стоял в центре комнаты и внимательно на меня смотрел.
Мне стало стыдно за самого себя, и моя голова упала на грудь; я закрыл глаза руками.
«Ромуальд, мой друг, с вами произошло что-то невероятное, – сказал мне Серапион после нескольких минут молчания. – Ваше поведение в самом деле необъяснимо! Вы, такой благовоспитанный, спокойный, тихий, двигаетесь по вашей комнате, как дикое животное. Будьте на страже, мой брат, и не слушайте предложений дьявола; злого духа, блуждающего, чтобы вы никогда не посвятили себя Господу; он рыщет вокруг вас, как обольстительный волк, и делает последнее усилие, чтобы отвратить вас от Бога. Вместо того чтобы сражаться, мой дорогой Ромуальд, сделайте себе нагрудную молитву, смертоносный щит, доблестно сражайтесь с врагом, и вы его победите. Для испытания необходимы святость и золото из тонкой купели. Не пугайтесь и не теряйтесь; лучшие души, хранимые и твердые, переживали такие моменты. Молитесь, поститесь, медитируйте, и злой дух вас оставит».
Речи аббата Серапиона заставили меня вернуться к самому себе, и я стал немного более спокойным. «Я вам объявляю о вашем назначении кюре де ***, вместо аббата, который только что умер, и монсеньор епископ попросил меня вас ввести, будьте готовы завтра». Я ответил кивком головы, что буду готов, и аббат ушел. Я открыл мой молитвенник и начал читать молитвы, но буквы в моих глазах скоро стали путаться, нити мыслей смешались в моем мозге, молитвенный том скользнул из моих рук, и я не сумел его удержать.
Уехать завтра безвозвратно! присоединить к этому еще всю невозможность того, что уже было между нами! потерять несбыточную надежду чудом встретиться! Писать ей? Кому я должен отправить мое письмо? Со святостью, в которую я облачился, кому довериться, кто бы ею возгордился?