Всего за 74.9 руб. Купить полную версию
Я встал, поправил на себе одежду и вдруг стремительно, дробно притопнул деревянными подошвами туфель. Звуки крупным горохом отразились от разрисованных стен, от заплёванных мутных окон, метнулись до самого верхнего этажа и после вернулись, замысловатые, сухие, стремительные. Потом была пауза, я перевёл дыхание, или я набрался нового дыхания, мне его ещё понадобится немало, я знал это, и вдруг выдал молниеносную пулемётную очередь, зайдясь в неудержимой, величественной чечётке.
Я подхватил свою разнесчастную котомку, с литровою бутылью жгучего самогона тройной очистки, с крепкою плетью, сжал её в объятьях как женщину, как самую прекрасную, самую податливую…
Очередь…
– Марфа! – лучезарно крикнул я.
Очередь…
Я отстукивал свой танец на каждой из ступенек, сколько бы их ни было – мне всё казалось, что их мало.
Я сам сделался образом движения, я без остатка растворился в своей блаженной кинестетике.
– Марфа! – ещё громче крикнул я. – Я здесь! Я уже иду!
Очередь…
Второй этаж Марфы был близок, лестничная площадка содрогнулась здесь от allegro risoluto моих деревянных подошв. Бесчинствующий я приплясывал и звонил в Марфину квартиру, стучал кулаком в дверь. Самогон плескался в бутыли, рукоять плети давила мне где-то под мышкой. Марфа, страшась, должно быть, пересудов таких же, как и она, обывателей, всей этой домовитой сволочи, поспешно отворила мне дверь.
– Ты с ума сошёл!.. – полушёпотом воскликнула она. Глаза её были, будто тусклый мельхиор, заметил я.
– Не говори так со мной, женщина! – строго сказал я, наконец, обрывая свой ликующий танец.
Сознание подлости мира давно вошло у меня в привычку, но он всё же меня временами смешит своим систематическим идиотизмом.
– Заходи скорее, – сказала ещё Марфа, за рукав втаскивая меня в прихожую.
Я с достоинством отстранился.
– Говори мне: «Господин»! – приказал я.
– Заходи, господин, – послушно повторила Марфа.
Так уже было лучше. Я смягчился. Эта женщина ни в чём не виновна – ни в своей простоте, ни в том, что она – женщина, ни в том, что не осознает пока вполне моего непререкаемого значения.
Наши ликования – злейшие враги наших аорт, они – главные угрозы тех, главные опасности. Так много всего небывалого теснится всегда в моей крови! В человеке, чего ни коснись, всё обратно пропорционально протяженности времени, истекшего с Сотворения мира. Возможно, я призван, чтобы опровергнуть все человеческие основания, сколько бы их ни было, но уж, во всяком случае, мне не следовало поддаваться их пьянящим соблазнам. Ещё немного, и я объявлю священную и громогласную войну всем этим вашим журналам и издательствам. «Азбука», трепещи! «Новый мир», готовься к моей враждебности! «Знамя», скукожься до размеров ничтожной комнатки в каком-нибудь тёмном подвале! Я смотрю на вас всех и вижу, как вы мелки, как вы опасаетесь моего слова!..
– Я пришёл… – потоптавшись, сказал я.
– Да, господин, – согласилась Марфа. Вблизи носа её красовалось несколько крупных веснушек – эти странные явления легковесной солнечной дактилоскопии.
– Как и обещал, – сказал я.
– Я рада тебе, господин, – сказала Марфа.
– Так, – сказал я.
Женщина смотрела на меня с теплом и трепетом. Я долго добивался этих тепла и трепета, дистиллированной незамутнённости этих тепла и трепета, и вот теперь я мог пожинать плоды. Я и пожинал. Мне не надо было теперь никакого восточного деспотизма, я его не хотел, я относился к тому с подозрением, я всегда жаждал лишь диктатуры личного превосходства.
– Взгляни, что я принёс, – сказал я. И нарочно сперва вытащил бутыль из котомки. – Тройная очистка, – сказал я.
Марфа даже тихонько взвизгнула от удовольствия. В этом было, пожалуй, некоторое преувеличение. Впрочем, самогон здесь, конечно, совершенно ни при чём. Дело было во мне, в моем внимании, в моей заботливости.
И тогда я достал плетку.
– А вот ещё, – специально без всякого выражения сказал я.
Марфа молитвенно сложила руки и вся потянулась в сторону плётки.
– Хочу! Хочу! – было написано на её лице.
Но я был суров и отдал ей бутылку.
Марфа послушно приняла от меня самогон и повлекла меня за собою в гостиную. Там было видно, что женщина меня ждала, видно по нехитрой снеди, собранной на столе, но также и по разложенной постели. Эти самки много циничнее нас, что бы там такое на себя ни напускали. Я вижу их всегда насквозь.
Посередине стола красовалась открытая бутылка вина, но Марфа отвергла своё вино и налила в две приземистые стопки моего самогона. Одну протянула мне и застыла в немом вопрошании. Я помедлил, помолчал с поджатыми губами некоторое время.
– Что ж… – потом сказал я, – за небытие в нас! – и ещё вдруг добавил значительно: «И за нас в небытии!..»
Марфа помолчала, обдумывая услышанное. На лице её виделось недоумение, от которого я немного даже покоробился. Лучше бы она попридержала при себе это её косное недоумение. Словом – мне оно не понравилось.
– Это очень важно, – всё же поспешил подтвердить я. – Человек слишком носится со своим содержанием, которого сам не понимает, в котором сам себе никогда не дает отчёта. Тогда как отсутствие, ничто, небытие – много искреннее. Они обещают и не обманывают. Разве не следует нашему неизбежному петь хвалы? Разве не следует молиться тому и призывать его? Разве не следует нам алкать его будущих приношений?
– Да-да, – неуверенно сказала Марфа.
Я ударил своей стопкой о её стопку, чтобы не дать её сомнениям возможности укорениться в её скудном мозгу, и мы выпили.
– Капустки, – сказала Марфа. – Картошечки! Огурчиков!..
Самогон едва-едва ворвался в мой пищевод, и меня тут же чуть не вырвало. Но только не от самогона, разумеется. Глупец тот, кто мог бы подумать, что от самогона! Я даже отказываюсь говорить в дальнейшем с этим идиотом, если он обо мне мог подумать такое. Меня чуть не вырвало от этой гнусной русской бабьей пряничной округлости. Огурчиков!.. Сами ли они не понимают, что гнусны?! Гнусны, когда говорят своими лакейскими словами, которые будто бы хрустом исходят у них откуда-то из-за ушей, когда жрут, пьют, смеются, сморкаются, плачут… Или, если и понимают, то значит нарочно делают и говорят так, нарочно хотят вовлечь меня в свою гнусность, в свой низкий хоровод?! Когда-нибудь я ещё накажу, истреблю сей отвратительный русский дух, дух недостоинства, дух мутной холопьей крови, насмеюсь над ним, изглумлюсь и отвергну!..
– Женщина! – заорал я едва только смог.
– Да, Федя, – сказала она. – Да, господин, – поправилась ещё.
Я схватил плётку и с яростью потряс ею перед лицом Марфы.
– У-у!.. – погрозил я.
Но Марфа, кажется, не испугалась угрозы, она даже, напротив, будто вцепилась в неё.
– Ударь меня! – взмолилась Марфа. – Ударь! Хлестни посильнее!..
Я смотрел на неё с отвращением. Я хотел эту женщину, с её фальшивою, церковно-приходскою русскостью, но я так же или даже больше ещё её ненавидел. Да что же это вообще такое? Она была моя, целиком моя, с ней возможно делать всё, что мне было бы угодно. И что же? В шесть-семь блаженных конвульсий излить себя всего, без остатка – и в этом весь человек? И он ещё называет себя царём природы? Да, в этом весь человек, в этом весь царь природы, с его пресловутыми доктринами и миропорядками, с его идеалами и концепциями, но ведь, если и так, то какие ж тогда необходимо изобрести для сих немыслимых молниеносных мгновений величественные, мистические обрамления?! Сознаёт ли это человек? Понимает ли?.. Не станем обольщаться! Но я-то ведь сознавал… Иные идеи мои зачастую были сложны, как нуклеиновые кислоты.
– Женщина, – ещё раз сказал я, но уже тихо, почти беззвучно.
– Выпори меня, – прошептала Марфа. – А потом трахни.
– Вниз! – холодно сказал я. – На пол.
Марфа опустилась предо мною на четвереньки. Её волосы ниспадали на мои ступни, а я как раз собирался зайтись в кратковременном приступе моей ослепительной чечётки, неудержимом, как кашель, блаженном и самозабвенном, будто оргазм. Женщина же мне препятствовала, женщина мне мешала.