Когда он очнулся, женщина успела поставить у его коленей столик, где на тарелке лежали бутерброды с маслом и нарезанное дольками яблоко. Раскрытой ладонью, словно объясняя путь, она указала Гарольду на тарелку:
– Угощайтесь, пожалуйста.
Гарольд даже не подозревал, до чего он голоден, но при виде яблока почувствовал, что желудок пустее пустого. К тому же было бы неучтиво отказываться, раз уж женщина взяла на себя труд все это принести. Он жадно принялся за еду, извиняясь и не в силах остановиться. Она смотрела и улыбалась, поигрывая четвертинкой яблока, словно некой подобранной с земли диковиной.
– Вот, кажется, что может быть проще ходьбы, – наконец вымолвила она. – Просто переставляй ноги, и все. Но меня всегда удивляло, как иногда трудно даются вроде бы инстинктивные вещи.
Она облизала нижнюю губу кончиком языка, как будто подыскивая слова.
– Еда, – помолчав, начала она. – Вот еще трудность. Многие с ней просто мучаются. И разговор. Даже любовь. Все это порой оказывается так сложно.
При этом она смотрела на сад, а не на Гарольда.
– Сон, – вставил он.
Она обернулась:
– Вы плохо спите?
– Бывает.
Он потянулся за новой долькой яблока. Они еще помолчали. Затем женщина добавила:
– Дети.
– Что, простите?
– И с ними тоже бывает трудно.
Он перевел взгляд на выстиранное белье, на безупречные цветочные ряды. Во всем пронзительно ощущалось отсутствие юной жизни.
– А у вас есть дети? – спросила она.
– Только один.
Гарольд подумал о Дэвиде, но это так просто было не объяснить. Он увидел своего карапуза с загорелым, словно спелый орех, личиком. Ему захотелось описать женщине ямочки на его пухленьких коленях и первые башмачки, в которых Дэвид вышагивал, глядя себе под ноги, словно проверял, не подевались ли они куда-нибудь. Он вспомнил, как его сын лежал в кроватке, и вспомнил его пальчики поверх шерстяного одеяльца, такие ужасающе малюсенькие. Посмотришь на них, и кажется, что они вот-вот растают от твоего прикосновения.
Материнство далось Морин совершенно естественно, как будто в ней все это время дремала другая женщина, только и поджидавшая случая появиться на свет. Она знала, как изогнуть тело, чтобы малыш спал, как приглушить голос, как подкладывать сложенную лодочкой ладонь под детскую головку. Знала, какой температуры должна быть вода в его ванночке, когда нужно укладывать его спать и как вязать ему синие шерстяные носочки. Гарольд понятия не имел, что она знает все эти вещи, и с благоговением наблюдал, словно зритель из-за кулис. Они углубляли его любовь к ней и вместе с тем поднимали ее на недосягаемую высоту; но именно тогда, когда он ожидал, что их любовь упрочится, она словно бы сбилась с пути или, по крайней мере, развела их в разные стороны. Гарольд со священным трепетом разглядывал своего крохотного сынишку, и его снедал страх. Что, если он голоден? А вдруг ему плохо? Вдруг, когда он пойдет в школу, его будут обижать мальчишки? Столько напастей на голову этого малыша грезилось ему в будущем, что Гарольд не мог не сокрушаться. Он задавался вопросом, пугаются ли другие мужчины отцовства так же, как он, или это лишь его недостаток. В те дни жизнь была иной. Теперь на улицах полно папаш с колясками, и им ничего не стоит взять и покормить своего ребенка.
– Я вас ничем не расстроила? – спросила хозяйка.
– Нет, нет…
Гарольд, качая головой, встал и пожал ей руку.
– Хорошо, что вы зашли, – сказала женщина. – Я рада, что вы спросили у меня попить.
Гарольд поспешно двинулся к шоссе, и она не успела заметить, что он плачет.
Слева замаячили нижние отроги Дартмура. Теперь Гарольд разглядел: то, что издалека казалось неясной синеватой громадой на краю горизонта, оказалось чередой лиловых, зеленоватых и желтых вершин, не размежеванных полями, с шапками снега на самых крутых пиках. Какая-то хищная птица, может быть, канюк, зависла в воздухе и, скользя на бреющем полете, парила в вышине.
Гарольд спросил себя, правильно ли он сделал много лет назад, не настояв на рождении второго ребенка. «И Дэвида хватит, – возразила тогда жена. – Больше нам не надо». Но иногда ему приходила пугающая мысль, что один ребенок – слишком тяжкое бремя. Он задавался вопросом, не уменьшается ли мука любви от того, что становится больше детей? Растить ребенка значило все больше и больше отдаляться друг от друга. Когда Дэвид однажды раз и навсегда отверг их опеку, они с Морин перенесли это по-разному. Вначале была только злость, на смену ей пришло что-то другое, похожее на безмолвие, но начиненное автономной энергией и яростью. В конце концов, когда Гарольд слег с простудой, Морин перебралась в другую комнату. Как бы то ни было, они оба предпочли отмолчаться на этот счет, и как бы то ни было, обратно она не вернулась.
У Гарольда саднила пятка, ныла спина и начинало припекать подошвы. Любой мельчайший камешек причинял боль; Гарольду приходилось беспрестанно останавливаться, снимать тапочку и вытряхивать ее. Время от времени он замечал, что ноги без всякой видимой причины начинают слабеть, как будто превращаются в студень, и тогда он оступается. В пальцах пульсировало, но, возможно, это происходило от непривычки подгибать их и продвигать ногу ближе к носку. И все же, несмотря ни на что, Гарольд чувствовал себя неимоверно живым. Где-то вдали заработала газонокосилка, и он от души рассмеялся.
Гарольд вышел на шоссе А‐3121 до Эксетера, где ему на протяжении целой мили рычали в спину моторы машин, а затем свернул на В‐3372 с зелеными травянистыми обочинами. С ним поравнялась пешая группа, судя по виду, спортсменов, и Гарольд посторонился, уступая дорогу. Они обменялись любезностями о прекрасной погоде и о пейзаже, но он не признался им, что идет в Берик. Гарольд счел за лучшее держать это при себе, как спрятанное в кармане письмо от Куини. Они прошли мимо, и Гарольд с любопытством отметил, что у всех есть рюкзаки, кое-кто облачен в свободный спортивный костюм, у некоторых имеются противосолнечные козырьки, бинокли и раскладные тросточки для ходьбы. Но ни у одного он не увидел тапочек для парусного спорта.
Пешеходы помахали ему, а один или два рассмеялись. Гарольд не знал, был ли он им забавен как безнадежный случай или же они им восхищались, но в любом случае, с удивлением понял он про себя, это уже не имеет для него никакого значения. Он теперь очень отличался от того человека, который вышел из Кингсбриджа, и даже от того, кто рассчитывался в гостинице. Он не имел ничего общего с тем, кто отправился опустить письмо в почтовый ящик. Гарольд шел к Куини Хеннесси. Он начал все заново.
Впервые узнав новость об ее назначении, Гарольд был удивлен. «В финансовый отдел, кажется, пришла работать какая-то женщина», – сообщил он Морин и Дэвиду. Они ужинали в «лучшей» комнате; это было еще в те времена, когда Морин любила стряпать, а семейные трапезы были традицией. Припомнив тот эпизод, Гарольд понял, что это происходило на Рождество, потому что беседу оживляла такая штука, как праздничные бумажные шляпы.
«Интересная?» – полюбопытствовал Дэвид. Вероятно, он тогда перешел уже на продвинутый курс в средней школе. Сын с головы до ног был облачен в черное, волосы отросли почти до плеч. Бумажную шляпу он надевать не стал, а наколол ее на вилку.
Морин улыбнулась. Гарольд и не надеялся, что она встанет на его сторону, потому что она, понятное дело, любила Дэвида. Но иногда ему хотелось ощущать себя меньшим изгоем в их обществе, как будто узы матери и сына заключались лишь в отъединении от него.
Дэвид изрек: «Женщина на пивоварне не задержится».
«Но она, говорят, очень хороший специалист».
«Про Напьера всем известно. Он же бандюга. Капиталист с садомазохистскими наклонностями».