– Если ты – Абрам Израилович, ты обязан первоклассно шить, – говорила бабушка, ведя маленькую Ирму по улицам огромной Москвы.
– Почему?
– Ах, не спрашивай. Просто обязан, и все. А если ты дама второй молодости, как я, – бабушка кокетливо скосилась, – то ты обязана одеваться только у Абрама Израиловича.
– Почему?
– Ах, не спрашивай! Мне нужно чудо, чтобы со спины ко мне обращались «девушка» еще лет двадцать, – выговорила бабушка.
– Зачем?
– В общем так, Ирмочка. Ты молчишь и заводишь полезные знакомства, а Абрам, ах, измеряет твою бабушку в отдельном кабинете, – строго сказала бабушка. – Абрам Израилович волшебник, и сын у него таким же будет. Если тебя зовут Лев Абрамович Беспрозванный, ты обязан быть первоклассным портным…
Беспрозванные, скупившие три или четыре квартиры старого дома с парадным на Красных Воротах на первом этаже, были известны по всему миру. Их одежда и правда обладала колдовской силой – скромная ручная вышивка, затейливый вензелек на уголке рукава или полы автоматически обозначал, что ты в состоянии заплатить за гардероб стоимостью автомобиля и при этом выглядишь как лорд, даже не убиваясь в спортзале. Платья и костюмы выпрямляли осанку, убирали животы, возраст, садились второй кожей – и при этом Беспрозванные сроду не выходили на подиум со своими вещами. «Как шить на этих девочек, как, – сокрушался Абрам Израилович, – у них же ничегошеньки нет, кроме дезодоранта под мышками, я не смогу, не смогу…»
Очередь на пошив стояла до полугода; все делалось там же, в соединенных воедино квартирах первого этажа на Красных Воротах. Столы, мастерицы, ножницы, ткани валом, рулоны и вешалки; покосившиеся комодики пуговиц и ниток, манекены и утюги. Маленькая Ирма толка в этом не понимала, но Лев Абрамович, который тогда считался юным и неразумным, сорокалетним всего, сшил ей пару костюмов, которые она не оценила, и платье на выпускной бал, которое привело к скоропостижному браку с физруком.
Эта квартира никогда не знавала урагана евроремонтов, никогда не обвешивалась вывесками – наследник традиций Малой Арнаутской по старой памяти прятался не только от закона, но и от любых лишних и нежелательных глаз и граждан. Абрам Израилович поразил тогда Ирму – невысокий, с крупным носом, пучками разнородной растительности на лице, толстенький, с пальцами-сосисками, непонятно как управляющимися с тончайшими иглами и шелковыми нитками, он привлек, обнял, облобызал бабушку так, словно имел на это полнейшее право, и увел в упоминавшийся кабинет, плотно притворив за собой дверь. Измерения всегда длились долго, и мешать было нельзя – при любом вопросе или стуке Абрам Израилович ругался, не открывая, – так, что краснели даже стены.
Лев Абрамович выглядел очень похожим на отца – та же приземистая фигура, те же сивые уже в сорок лет, разросшиеся брови, тот же крупный нос. Глаза его всегда сияли, и Ирма, уже делаясь девушкой, недоумевала, отчего настолько страшный коротышка способен шить такие умопомрачительные вещи и отчего к нему так липнут женщины.
Абрам Израилович вроде бы даже не почил, хотя лет был преклонных, а убыл на историческую родину, так как в национальной принадлежности тут не усомнились бы даже самые строгие генетики. Но Лев-то Абрамович оставался там же – в квартире, заполненной запахами горячего утюга, тканей, старого деревянного пола, старых бумажных обоев, которые отходили кое-где, обнажая пожелтевшие газеты за 1935, 1936 и 1937 годы.
– Ирма!
– А? – Ирма вздрогнула.
Витязь смотрел ей в глаза и улыбался.
– Ты куда-то ушла, Ирма. Что ты вспоминаешь?
– Ты поел?
– Я попил. – Нолдоринец показал на три бутылки разных марок воды; одна была пуста. – Мне достаточно.
– Я чувствую себя обжорой, – призналась Ирма.
– Ты человек. – Остроухий пожал плечом.
Последний раз Ирма переступала порог квартиры на Красных Воротах перед своей последней свадьбой. Все решалось стремительно, на нервах; гости ожидались самые полезные и высокопоставленные. Лев Абрамович за трое суток сшил ей невероятную вещь, напоминающую ночную сорочку и платье принцессы одновременно, и взял за нее как за вертолет. Последние сутки ушли на то, чтобы три юные девушки, которыми себя любил окружать пожилой портной – и никак не стилист и не кутюрье, никак! – вручную вышили наряд тончайшими нитками в тон.
Ирма вздохнула.
– Что ты придумала? – с любопытством спросил Тайтингиль.
– Сейчас домой на пару минут, – решительно сказала Ирма, – и потом ко Льву Абрамовичу. Я не буду звонить, если там старые порядки, меня должны узнать.
– Лев-абрамович?
– Он шьет одежду, – улыбнулась Ирма. – С твоими запросами иного варианта не вижу, витязь. Поедем.
Нолдоринец кивнул.
Ирмина машина мягко прошуршала шинами в тесно заставленном дворике. Странно, везде уже платная парковка, а тут все еще можно втиснуться… Вот и задняя дверь подъезда – высокое парадное со стороны Садового кольца наглухо закупорено. Домофон не работает. Подъезд пахнет истинной московской стариной; витые чугунные перила идут наверх, к пролету лифта с сетчатой дверью, открываемой вручную. Не переделали еще.
И слава богу.
Подниматься наверх было не нужно – вот дверь. Толстая, деревянная, много раз крашенная. У Ирмы возникло ощущение, что машина времени стремительно отматывает не просто годы, а десятилетия назад, в прошлое.
Позвонила.
Дверь приоткрылась – девушка в маечке, сплошь заколотой иглами с хвостами разных ниток и английскими булавками, робко спросила имя и исчезла внутри. Минута. Тайтингиль выглядел напряженным в своем бэтмене и зеленых кроссовках. Оглядывался с изумлением.
– Проходите, Ирма Викторовна, – пискнула появившаяся в дверях девочка.
Да-да. Кривоватые вешалки и стеллажи с разнородной растоптанной обувью, никакого тебе ресепшна. Антикварные буфеты, диванчики по пятидесяти лет от роду, крытые лоскутными покрывалами, пошитыми из остатков заказов; на вид – вопиющая богемная, портняжная нищета, неуловимо пропитанная духом очень больших денег. Витязь шел, прямой как меч, с любопытством озираясь. Остановился, тронул пальцами сшитое вручную покрывало, отстроченное тесьмой и кружевами. Улыбнулся.
Ирма дышала тяжело, слишком много воспоминаний – о любимой бабушке, о последней свадьбе; она долго, очень долго не посещала Беспрозванных.
Везде какие-то люди – немного, но и их достаточно. Гламурная парочка, одетая почти как Тайтингиль, целуется у окна; белошвейка греет турку в песке на бывшей кухне; стучат машинками две мастерицы постарше; тощий подросток, крашенный в оранжевое и черное, прилежно утюжит переливающийся лоскут на огромном столе.
– Ирмочка, Ирмочка, сколько лет, сколько зим!
И Лев Абрамович.
Ирма ощутила, что к глазам подступают слезы. Вот так, Москва. Вот так. Кое-где – традиции твои живы еще. Как же хорошо…
Бросилась вперед, дала старому еврею себя обнять – он всегда так обнимал, двумя руками и где-то на уровне талии-ягодиц, прижимая даже не к похотливому сгорбленному телу, а сразу к душе. И все ему прощалось – нос картошкой, брови неухоженного эрделя, зашморганная рубашечка с заплатками на рукавах, клочковатая жилетка из овчины, вытянутые на коленях треники, растоптанные матерчатые «ни шагу назад»…
Руки портного дрогнули и налились неожиданной сталью. Ирма шарахнулась, оторвалась – под свисающей с трехметрового потолка люстрой-абажуром Тайтингиль стоял прямой, словно выточенный из куска золота, засыпанный волосами, облившими плечи, и смотрел прямо на старого еврея.
На Льва Абрамовича.
– Дверг, – сказал эльф ровно, с удивлением. – Дверг, подгорный, ты!
Лев Абрамович бросил Ирму и, расставив руки, пошел чудноватой присядочкой к витязю.