Дашевский Григорий М. - Избранные статьи стр 2.

Книгу можно купить на ЛитРес.
Всего за 364.9 руб. Купить полную версию
Шрифт
Фон

Тот опыт, ради которого (как говорят самые утонченные поклонники романа) стоит роман читать, – опыт познания зла как такового или, что то же самое, опыт самопознания – обещан читателю во вступлении. Герой начинает обращением «люди-братья» и говорит: «нельзя зарекаться „я никогда не убью“, можно сказать лишь: „я надеюсь не убить“» – и от этого переходит к: «я виноват, вы нет, тем лучше для вас; но вы должны признать, что на моем месте делали бы то же, что и я». Никто и не зарекается, все мы так или иначе просим не ввести нас во искушение, потому что нельзя знать, как себя поведешь при встрече со злом, но между «не зарекаться» и «на моем месте вы делали бы то же, что и я» лежит пропасть. Литература как раз и пытается навести через эту пропасть мосты и перенести читателя на «мое место» – но в романе такой перенос только декларируется. Ни разу на протяжении тысячи страниц читатель не вынужден сказать: да, я поступил бы так же.

Литтелл сделал главным героем нацистского убийцу, но не решился вынуждать читателя к согласию с этим убийцей, поэтому все решающие моменты в повествовании аккуратно затер – и внутренняя аморфность героя становится аморфностью самого текста, превращает его пусть в кровавую, но кашу. В оккупированном Львове священник просит героя остановить зверское избиение евреев: «Я в нерешительности остановился в воротах; священник продолжал тянуть меня за рукав. Не знаю, о чем я думал». И так на протяжении всего романа: постоянно произносятся фразы о «стремлении к абсолюту», о «решимости» и «ответственности», но, когда доходит до дела, герой бормочет что-то невнятное, не успевает подумать или попросту впадает в беспамятство – и читателю не к чему применить свою способность судить и решать. Эта читательская способность, то есть попросту способность говорить «да» и «нет» мыслям и поступкам героя, не имеет ничего общего с морализаторством; она необходима и в совершенно имморальных пространствах – например, в книгах того же де Сада или Беккета; она составляет необходимую часть нашей способности читать. Если она отключена, то тот опыт, обещанием которого завлекают читателя и вступление к роману, и этого романа хвалители, просто невозможно приобрести. Потому что опыт чтения – это итоговая сумма читательских «да», а не охов и ахов под действием текстового напора. Сознание литтелловского героя работает как машина для просмотра серии шокирующих картин, но для приобретения опыта, пусть болезненного, эта машина не приспособлена.

Литтелл и его хвалители считают, что главное – человека всеми средствами зацепить, куда-то затащить, посильнее оглушить, а зачем это все, что с клиентом в этом оглушенном состоянии делать – не знают. Действительно интересное сегодня искусство взаимодействует с читателем или зрителем прямо противоположным образом – не подсыпая ему клофелин, не подавляя его способность к осознанию и решению, а наоборот, даже вызывая его на сопротивление. Уэльбек и Пелевин, фон Триер и Тарантино все ходы делают открыто – и все равно читатель или зритель застает себя говорящим «да» тому, с чем он прежде и не думал соглашаться. «Благоволительницы» через многое – точнее, мимо многого – читателя проводят, но в конечном счете ничего с ним не делают. Это умело устроенный аттракцион под названием «Холокост глазами оберштурмбаннфюрера СС». Ради искусства, ради даваемого искусством опыта имело бы смысл «преодолевать сопротивление» и соглашаться на «болезненную проверку», но болезненных аттракционов вокруг и так много, зачем посещать именно этот – непонятно.


февраль 2012

«Проходящие характеры» Лидии Гинзбург

Собранные вместе военные тексты, многие из которых опубликованы впервые, не просто расширяют наше представление о Гинзбург-писательнице, но освещают ее совершенно новым светом. Блокадные «Записки» Гинзбург мы привыкли зачислять в рубрику «свидетельств» о катастрофах XX века. Эта категория текстов стала за последние десятилетия настолько важной, что даже само слово «свидетельство» теперь окружено почтительным ореолом – называя так конкретный текст, мы словно повышаем его ранг. «Свидетельство» – это сообщение, приходящее изнутри черных дыр истории и пытающееся человечеству, то есть нам, так называемым обычным людям, живущим обычной жизнью, передать запредельный, нечеловеческий опыт. И когда Гинзбург описывает и объясняет опыт голодного, предсмертного существования, разлагает его на элементы обычных человеческих мотивировок и реакций (самоутверждение, самообман и т. п.) – нам кажется, что все это писалось для нас, чтобы чудовищный и непостижимый опыт стал для нас хоть сколько-то понятнее.

Но теперь, читая все военные тексты Гинзбург, мы видим, что исходно ее замысел был противоположным – не непостижимый опыт блокады она хотела объяснить обычному человеку, а наоборот – саму блокаду она увидела как объяснение и разгадку советского опыта. Разгадка заключалась в том, что индивидуализм кончился и единичный человек должен отдать себя в распоряжение «общего», то есть государства – при встрече с абсолютным злом, каким была нацистская Германия, эгоисты французы оказались беспомощны, а Левиафан (как Гинзбург в записях называет советский режим), превративший людей в рабов, выстоял. «То, на что многие из нас роптали, спасло нас от страшных бедствий, сокрушивших людей, которые пользовались благами замаскированного, подслащенного социального бытия». Истребляя и растлевая своих граждан, Левиафан подготовил их к верному пониманию ценностей – потому что «обреченные физическому уничтожению и моральному растлению легче других теряли иллюзию абсолютной ценности единичного сознания; им может, наконец, открыться, что все ценное в человеке, сама идея ценности принадлежит только началу общности».

Когда Гинзбург пишет: «совершалась катастрофическая развязка полуторавековой драмы индивидуалистического сознания – только почти некому и некогда было думать об этом», в ее словах слышно чуть ли не тютчевское чувство избранности – «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Ее главной литературной и жизненной целью задолго до войны стал роман в линии Толстого и Пруста, и два с половиной года блокады оказались временем, когда она ближе всего к этой цели подошла. Блокада, со «страшной буквальностью» показав «невозможность и ужас духовной изоляции», придав «ужасающую прямоту и буквальность» всем «переносным метафизическим смыслам», послужила ей чем-то вроде вынесенного вовне озарения – когда автору вдруг становится ясно видна вся будущая книга сразу и осталось только записать увиденное. И Гинзбург записывала и анализировала все, что видела и слышала вокруг себя и в себе, не по долгу свидетеля, а с энтузиазмом автора – с энтузиазмом, который, кажется, и придавал ей сил. Ее блокадные записи – не «свидетельство», адресованное человечеству, а материалы к роману, который бы сообщил современникам открывшуюся ей формулу нового сознания, показал им необходимость перерождения, перехода от эгоизма к «новому спартанству» – к «суровой осмысленности страдания и смерти, труда и терпения». И, например, составившее очерк «День Оттера» (и отчасти известное нам по «Запискам») описание дня в блокадном Ленинграде, от пробуждения до отхода ко сну, «замкнутый ряд абсолютно несвободных движений», – это для Гинзбург материализованная метафора положения отрезанного от общей жизни человека: «Психология раба. Он посреди Левиафана, на него все обрушивается, и он ни в чем не участвует. Пробег по своему кругу. Круг как выражение изолированной замкнутости и бесцельного пробега. День как выражение круга».

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3