Сочинялись фантазии, которые никогда, никогда не осуществятся. То ли от бесконечности возможностей жизни, то ли от внешней силы, устанавливающей свои законы, один из которых – не воплощать вдохновенные фантазии.
Знаю за собой способность верить в высшее, когда объяснения не знаю.
Не верю в высшую силу, но и боюсь её, потому всегда пишу. Верю в долг и знаю, что каждый должен исполнить свой. Знаю, что когда отхожу от работы, случайности обрушиваются карой. Боюсь кары и верю, что наказание последует за ослушание.
Конечно, могу объяснить иначе. Когда пишу, я дома, за письменным столом. Здесь может приключиться со мной много меньше неожиданностей, чем на улице, в жизни. Конечно, когда пишу, то зарабатываю деньги, когда нет, вешаю на шею гири бедности, поросшие полипами вины и стыда.
От трусости, или от знания о наказании за безделье, от земли или свыше, я продолжаю работать. Творчество для меня самое интересное и поэтому буду работать. Творчество для меня… И начинается новый виток, словно разматываю бесконечный клубок. Так бы подумал, если б верил, что я лишь проводник приходящего извне. Я же представлю, будто сам из пряжи жизни свиваю бесконечную, обрезаемую лишь ножницами существования, нить, в которую сплетаются разноцветные волоски, переходят один в другой, вьются один из другого.
Представляюсь ткацким станком, куда загружают пряжу, а он свивает нити и вышивает. Но выбираю ли пряжу сам, или меня наполняют определёнными сортами, заранее угадывая узор?
Подбираю обрывки шерсти, – отчего они попадаются на пути? Случается в жизни случайное событие. Неожиданная встреча. Рассказ о смерти. Нищенка-калека. Ремонт дороги. Посещение Консерватории. Шумный день рождения или полная впечатлений ночная прогулка по городу. Всё это попадает преломлённым отражением через меня в текст. И я ощущаю, что случилась не случайность, а необходимое дополнение текста. Родился второй слой, появилась нужная сцена, новое русло течения. Я уверен, случилась не случайность, нечто меня подправило, дополнило.
Довольно!!!
Три часа. На столе два вырванных листа из одного. Ничего больше. Ах, как же посмел забыть? Выпитый чаёк из чашечки с длинноногими птичками на болоте, бесконечное путешествие от окна к двери и ещё много, много достижений!
Поворачиваюсь и силой сбрасываю тапочек с правой ноги. Он мчится снизу-вверх и вперёд, взлетает самолёт в чёрно-жёлтых шашечках небесного такси, мгновенно проносится через комнату и в прихожей с грохотом врезается в стекло двухдверного шкафа.
Прохожу в прихожую, припадая на короткую босую ногу, замирая, провожу рукой по стеклу, мечтая не пасть жертвой в паутине трещин. Отпускаю невольный воздух, вползаю ступнёй в тёплую пещерку, иду по квартире. В неторопливость свободных мыслей и воспоминаний уходят силы.
Думать о рассказе.
Что о нём помню?
Что о нём помню?
Наваливается усталость. Подчиняясь упорству задаю вопрос, но не задаюсь вопросом. Простейшие умственные действия: понять вопрос, дать ответ. Что помню о замысле рассказа? Что помню… Выпил бы чаю. Достоевский пил чай, когда работал. Держали горячим огромный блестящий жёлтый самовар. Жена открывала кран, из крючковатого носика струился тонкой струйкой кипяток. Из чашки парило.
Подлая фантазия, заметив чайник, скачет от жажды к самовару, за которым прячется от работы.
Вышагиваю по квартире. Как Маяковский или Толстой вышагиваю идеи, образы, предложения. Утренние прогулки Толстого в одиночестве лишь способ упорядочить работу на день. «Может быть, наша судьба метаться между двумя именами, Достоевским и Толстым?» Мне нужен свет окна, а я брожу по чердаку головы, заваленному рухлядью. Темно, под ногами неровные доски с крупными щелями, горячий пыльный воздух, нагретый солнцем через покрывало крыши. Чёрная конторка, за которой стоял Лев Толстой. У подножья печатная машинка Алексея Толстого и Хемингуэя. На полу, освещённый сквозь щели лучами света, закопчённый самовар Достоевского. С потолка свисает на шнурке пенсне Чехова. Его не замечаю и натыкаюсь лицом, от неожиданности вздрогнув телом. Стопку пыльных книг, перевязанных верёвкой, в тёмном углу забыл мелиоратор Платонов. Хрустят под подошвой карандаши Набокова. В белом луче дымится пыльный воздух. В конце тёмного коридора подсвечено распятие рамы.
Легко отдаться дикой фантазии, трудно направить уздой воли вслед за мыслью. Протянуть за иглой нить и сшить гобелен. Прорыть канал и пустить, пока не поздно, воду в пустыню души. Двое? Да. Обычные люди? Да. Отношения главное. Он ищет, встречает её. Он активен, знакомится. У зеркала мама оставила смятый, как ком бумаги, пакет. Просила купить сметану, молоко, кажется, масло. Надо забрать деньги из редакции. Заехать к Лене вечером?
Надо войти в рассказ, ни с кем не встречаться.
Как надоели. Он использует её, бросает. Банальность. Но любимый «Дом с мезонином» банальность. Любовь художника и девушки. Их отношения и невозможность совместной жизни. Всё банально. Но великолепно.
У моих ног голые ветви деревьев. Справа двор огораживает серый дом, пристроенный под прямым углом к моему. Восьмиэтажная, мышиного цвета стена как в сотах в рядах окон с белыми рамами. Из гладкой стены нависают вертикальными ярусами друг над другом, словно выставленные вперёд вставные челюсти, серые балконы с толстыми перилами на фигурных колонках, похожих на кувшины, на толстые человеческие икры. Тень дома заштриховала двор прямоугольником.
Приподнимаюсь на цыпочках, касаюсь лбом холодного окна, чтоб увидеть начало дорожки у подъезда. Сквозь шевелящиеся паутинные лапки вижу прямую, тёмно-серую в тени дорожку, что начинается у моего подъезда и разрезает двор пополам. Справа и слева лохматые деревья, обожжённые весенним солнцем. Деревья справа и дорожка покрыты тенью, что косой уменьшается к дому. Под ветвями чёрная грязная земля в редких чёрно-белых лепёшках стаявших сугробов, в опавших лепестках сугробов, в тёмных пятнах луж, старческих пятнах луж.
Через извилистые сучья смотрю, как от меня уходят две женщины. Одна ещё в длинной чёрной шубе. Другая в зелёном плаще. Они идут бок о бок, иногда расходятся, обходя влажные язвы. В правой раме окна, среди деревьев в тени дома носятся две крупные собаки. Одна с чёрной мохнатой шерстью, другая голая, белая, в рыжих пятнах, с вытянутой мордой и изогнутым дугой худым телом на длинных ногах. Вдруг собаки остановились, замерли на пол секунды, и неожиданно большая чёрная собака, похожая на телёнка, сорвалась с места. За ней помчалась борзая. Они сильно отталкивались лапами, из под лап взлетали комья грязи. Они проскочили границу тени и ворвались, словно в другой мир, в другую створку окна, на освещённую солнцем землю, где блестят лужи и лежат длинные тени стволов, где их преследуют две тёмные собаки. Чёрная, прыгнув, замерла, проехала задними лапами по грязи, и тут же понеслась от меня вдоль изгороди чугунных копий.
За изгородью, изнутри опушённой облезлым мехом чёрно-бурых кустов, жёлтое прямоугольное четырёхэтажное здание техникума, вытянутое от меня длинным бараком. Золотыми монетами блестит под солнцем белая крыша, надломленная гранью на два ската. Под квадратными окнами жёлтый барак серым овалом очертила дорожка, лежащая в широком прямоугольнике жухлой травы, очерченном линией забора, изнутри заштрихованной валом кустов.
За иголками ограды и за деревьями, где заканчивался маленький парк моего двора, хоккейная площадка. В подзаборной тени дальнего белого борта, иссеченного коньками и клюшками, тает узкая кромка льда, по которой можно пройти, покачивая расправленными в стороны руками, и успеть ухватиться за перила, соскальзывая с ледяного каната. Площадка светло освещена солнцем. Блестит громадная, во всё поле лужа, затопившая чёрный асфальт, где плевком белеет последний лёд. В луже лежат хоккейные ворота, рамой, где прежде стоял вратарь, на асфальте. Сквозь ржавую сеть в воду протекли облака. Есть одиночество в воротах без пары. Даже в единственном числе они вдвоём. Наделяю бесчувственные предметы своими чувствами. Но сейчас не чувствую одиночества. Может где-то глубже скрыто чувство без Лены? Или без Наташи? Но к Наташе не чувствую ничего. Или воспоминанием она намекнула о тайной жизни во мне?