– Хули там Янык сиськи мнет? – возмущался рабочий цеха, таща вакуумный переключатель к испытательной установке.
– Трусит, наверное, – кивал младший инженер, подключая к стальным контактам клеммы. – Или 2004-й не помнишь? Та же история.
– Америка бы за час всю эту пиздоту разогнала!
– Ну, так-то Америка. Там все просто: расфасовали и в Гуантанамо. Даже бы разбираться не стали. – Младший инженер проверяет заземление, хлопает металлической решеткой, идет в аппаратную. – Им можно, а нам нельзя. Все под их дудку плясать обязаны.
– Вот-вот, а этот тупит, блядь.
– А теперь как? Слишком много людей вышло.
– Да с вертолетов их за час расхуярить…
Младший инженер подает напряжение. Стрелки осциллографов и вольтметров ползут вправо. Компьютер пишет данные, строит графики. Поршни вакуумного переключателя, хлопая, как вылетающие пробки шампанского, ходят вверх-вниз.
Я старался не вмешиваться в подобные разговоры. Но последний месяц ни о чем другом в «Тавриде-Электрик», как и во всем Севастополе, похоже, не говорили. И на меня, безмолвствующего, начали поглядывать с подозрением, свой ли. Приходилось обозначать участие в бессмысленных спорах, где один разбирался лучше другого, огорошивая собеседника якобы эксклюзивной, шокирующей информацией, а на деле пересказывал новости, льющиеся, будто из прорванной канализационной трубы, починить которую было некому, все ушли на телесъемки.
– Говорят, на Евромайдане в еду наркотики подмешивают, – с вечно блудливой улыбкой заметил инженер Мигунов, проверяющий отчеты исследовательской лаборатории. – У меня кума в Шостке. Так вот у нее знакомая с Евромайдана вернулась, теперь от наркозависимости лечится.
– Американцы им бабло платят, – шумно пустил табачный дым инженер Голубев. – Мерзли бы они там за так?
– Знаете, – я прикурил сигарету, – у меня в Киеве друг, русский, из Севастополя, так вон он туда каждый вечер после работы ходит. Без всяких денег.
– Купили твоего друга!
– Мы десять лет знакомы, чего ему врать? Да и, в конце концов, глупо верить, что все там за доллары, накачанные транквилизаторами, стоят.
– Бордель в центре города развели, эка масть! – окрысился Голубев. – А ты, как я посмотрю, за них, да?
Я развернулся, ушел. И неделю, хотя буйные мысли стучались, ломились в голову, старался не вспоминать о сваре с Голубевым, пока в курилке ни услышал, что «Вадик Межуев бандеровец». Говоря это, бухгалтерша Вера Скулкина, белобрысая толстушка с нарисованными бровями, не видела меня, оттого еще больше струхнула, когда я вышел из-за спины с побледневшими, похожими на дождевых червей, губами.
– Так это, – Скулкина часто заморгала ресницами, – Семен Ильич всем нашептал.
– Всем? – полыхнул я.
– Ну да…
Я бросился в помещение-аквариум, где за общим столом работал в OrCad крысюк Голубев.
– Семен Ильич!
Он то ли, правда, не слышал, то ли сделал вид, что не слышит, но наушников, в которых обычно звучали «Fleetwood Mac» или «Doors», – дряхлый склочный хиппарь! – не снял. Я схватил его за острое плечо, грозящее проткнуть ворсистый свитер, и повторил. Он, наконец, услышал.
– Да, Вадим.
Глаза его, желтоватые, влажные, забегали по моему лицу.
– Вы почему сказали, что я бандеровец? Он вздрогнул.
– Вадим, эка история. Ну, не сейчас, а?
Пощадив его, я дождался обеда. На выходе из «Молодости», где весной и летом зеленели виноградные лозы, а поздней осенью и зимой ржавели голые прутья, Голубев, дыша съеденным борщом и перченым салом, отбивался от канонады моих вопросов, экая и выкая, игнорируя конкретику и факты. А я, устав от апелляций, крикнул:
– Не смейте так говорить! – и для чего-то добавил: – У меня дед на войне погиб!
Это была ложь, потому что одного деда я не знал вообще, а второй пережил войну и блокаду.
Не понимаю, отчего меня так взбудоражила, расшевелила данная Голубевым красно-черная метка. Возможно, грань между насмешкой и реальным обвинением стерлась, и просеялось абсолютное зло, с которым ты либо консолидировался, либо боролся, независимо от того, является ли оно злом на самом деле.
Через неделю я решился на поездку в столицу.
И вот я здесь. Среди вроде бы своих, идеологически близких. А те, кого я вроде бы защищал в Севастополе, по другую сторону «беркутовских» щитов. И кем бы они ни были, кем бы я ни был, не увидеть их – значит, даже не попытаться раздобыть все части украинского пазла, значит, не участвовать в истории, а кормиться исключительно телевизионной картинкой.
Пробираюсь к Валере, беру за плечо:
– Отойдем!
– Че, бля? Только ж пришел!
– Отойдем!
Покоряется. Отходим, закуриваем.
– Тут такая история, мне надо уйти, отлучиться на час-два, хорошо?
Валера зажимает сигарету так, будто у него свело челюсть: прикидывает, наверное, использовать ему ответную конструкцию исключительно из мата или с вкраплением цензурных слов, но я опережаю его монолог.
– Да, знаю, все за дело стоят, мерзнут, и Степаныч наказал не расходиться, но, – достаю бумажник, – половину из того, что обещали, отдам тебе. А пока – держи сотню.
Портрет Шевченко на помете дьявола смотрится кощунственно.
– Хорошо, брат, мы тут за тебя постоим, но ты знай, что единым фронтом…
Валера мелет что-то еще, но я, развернувшись, уже иду в сторону Евромайдана.
6
Перед поездкой в Киев я пробовал дозвониться Игорю Каратаеву, своему лучшему другу. Но связи с ним не было, и компьютерный голос – возможно, если бы у R2D2 была жена, то она говорила именно так – сообщал, что абонент находится вне зоны доступа. Когда же заботливая машина «Киевстар», вытеснившая человека, пикнула смс, отрапортовав, что абонент вновь на связи, я попал в зону длинных гудков. Сам Игорь не перезванивал.
Я сначала нервничал, пробовал дозвониться, но затем по обыкновению растворился в одиночестве, наслаждаясь им, как делал это раньше, прогуливаясь к морю или читая в продавленном кресле на балконе своей квартирки. Родители, переключив внимание на сестру, звонили редко, а знакомые, если и искали меня, то исключительно через социальные сети. Я жил анахоретом.
Единственное, что нарушало мое одиночество как форму свободы – звонки девушек, с которыми я, подвыпив, знакомился по дороге домой, на остановке «Студгородок», где у магазина живого пива и гастронома «Розовый слон» кучковались припозднившиеся на парах студентки или спешащие на вечерние занятия абитуриентки.
Я начинал разговор с чепухи, вроде:
– Извините, а здесь можно сесть на «десятый» маршрут?
А заканчивал взятием номера телефона.
Студентки были решительнее, бойчее, наглее, но абитуриентки охотнее соглашались на фотосессию или – «потом сама сотрешь, обещаю» – видеозапись минета, который делали так, будто меня звали Пьер Вудман, а в столе я держал готовый контракт со студией «Private». Абитуриентки реже заводили разговор о подарках, и я ограничивался покупкой двух баклажек «Оболонь светлое» и большой красной пачки фисташек, среди которых попадались не расколотые, без трещинки, и, жалея выкидывать, я пытался разгрызть их зубами, сердился, усердствовал, отчего девушка смеялась и протягивала мне свою фисташку, наклоняясь так, что можно было рассмотреть груди, между которыми чаще всего болтался какой-нибудь амулет или кулон, но иногда встречались кресты, стопорившие меня, потому что каждый раз, когда девушка спускалась вниз, к члену, водя по себе, водя собой, я думал, что лиловая головка касается распятого Иисуса Христа.
Девушки звонили, болтали о «Камеди Клаб», «Сумерках» и айфонах. В этот момент я обычно включал лесбийское порно, и когда меня спрашивали, слушаю ли я и что вообще делаю, отвечал:
– Дрочу.
Одни, не веря, хмыкали. Другие обижались. Но были и те, кто заинтересовывался, включался в игру, и тогда я узнавал, что пизда, например, может полностью закрыть мое лицо. Потом, когда они приходили ко мне, я напоминал им о фантазиях, но чаще всего они смущались, и, к примеру, анальный секс если и происходил, то не так бурно, как по телефону.