́
regularНачиная первый ride[18], он испускает дикий крик и через краткий промежуток времени достигает состояния наивысшего счастья: горизонтальное головокружение; он встал вровень с целым миром, опережая его; влился в мировой поток; его захватило пространство; оно перемололо и тем самым освободило его, насытило кислородом его мышечные волокна, его бронхи, его кровь; волна развёртывается в тревожном непостоянстве, медленная или быстрая, кто знает; она подвешивает в воздухе каждую секунду, одну за другой, чтобы закончиться, разлететься брызгами, нагромождением, лишённым смысла; и – невероятно, но, – избитый камнями в этом кипящем бульоне, Симон Лимбр резко разворачивается, чтобы снова отправиться в море, даже не коснувшись земли, не задерживаясь среди мимолётных рисунков, возникающих в пене, когда море сталкивается с сушей: масса против массы, поверхность против поверхности; он возвращается на открытую воду, гребя всё сильнее и сильнее, возвращаясь к тому порогу, где всё только начинается, всё приходит в движение; он присоединяется к обоим своим друзьям, которые очень скоро испустят тот же крик восторга, оказавшись на гребне, и ряды волн, которые катят на них, словно бронемашины, от самого горизонта, потребуют выкуп с их тел, не оставляя им отсрочки, не давая передышки.
Ни один сёрфер не присоединился к ним на споте[19]; ни один зевака не приблизился к парапету набережной взглянуть на молодых сёрферов; никто не видел, как часом позже они вышли из воды, уставшие, измочаленные, на дрожащих, пошатывающихся ногах, как снова пересекли пляж, чтобы добраться до парковки и снова открыть дверцы фургона; никто не видел ни голых ног и рук, ставших у всех одинаково синюшными и истерзанными, ни лиловых полос под ногтями; никто не заметил ни лишайных пятен, искромсавших лица, ни трещин в уголках губ; их зубы выстукивали щёлк, щёлк, щёлк – бесконечная пляска челюстей, передававшаяся всему телу, тряска, которую они никак не могли унять; никто ничего не видел, даже когда троица переодевалась: плотные шерстяные кальсоны – только потом брюки, несколько слоёв уютных джемперов, кожаные перчатки; никто не видел, как они молча растирали друг другу спины, не в силах вымолвить ничего, кроме «вот дерьмо!», «полная задница!» и «мать твою!», – а ведь им так хотелось поболтать, описать своё катание, рассказать, как они осёдлывали волну за волной, сочинить новую легенду, новый миф об этой сёрф-сэшн, – продолжая трястись от холода, они забрались фургон, не дожидаясь, пока Крис найдёт в себе силы запустить мотор; потом они отъехали, и стоянка опустела.
* * *
Машиной управлял Крис: он всегда сидел за рулём – van принадлежал его отцу; ни у Йохана, ни у Симона водительских прав не было. Остался за спиной Птит-Даль; нужно было ещё около часа, чтобы добраться до Гавра: после Этрета
́
Парни перестали дрожать: печка у фургона работала на полную, радио – тоже; несомненно, удушливая жара, окутавшая кабину, стала причиной ещё одного термического шока; несомненно, усталость взяла своё: они начали зевать и покачиваться, старались съёжиться, поплотнее прижаться к спинкам сидений, убаюканные, укутанные вибрацией автомобиля, носы спрятались в тёплые шарфы; и, так же несомненно, их закоченевшие тела потяжелели, веки всё норовили сомкнуться; возможно, именно тогда, после того как фургон миновал Этрета
́
́
́
vanСпасатели – машина скорой помощи и жандармы – прибыли в 9:20 утра. Они тут же установили щиты ниже и выше по шоссе, чтобы изменить путь автотранспорта, перенаправить поток машин на маленькие боковые дороги и, таким образом, очистить зону аварии от посторонних. Самым сложным оказалось высвободить тела трёх парней из железного плена, вытащить их из тюрьмы фургона, отделить от тел девушек-сирен, которые улыбались с покорёженного капота; улыбались или гримасничали, деформированные, раздавленные друг другом; мешанина из бёдер, ягодиц, грудей.
Очень скоро стражи порядка установили, что небольшой фургон ехал быстро, слишком быстро: где-то 92 километра в час – скорость на 22 километра превышала разрешённую на этом участке; они также установили, что, по невыявленным причинам, машину занесло влево, после чего она уже не вернулась в свой ряд; что водитель даже не тормозил, не было никаких следов торможения, даже следов покрышек на асфальте; что автомобиль врезался в столб на всём ходу; они констатировали, что подушек безопасности не было, фургон слишком стар, что все трое сидели спереди и только двое были пристёгнуты: эти двое – водитель и один из пассажиров – сидели у дверей; наконец, жандармы установили, что молодой человек, сидевший посередине, от сильнейшего удара вылетел в лобовое стекло, разбив об него череп; понадобилось двадцать минут, чтобы переложить его на брезент; на момент прибытия скорой парень был без сознания, но его сердце билось; в кармане куртки обнаружился пропуск в столовую – и тогда все узнали, что его имя Симон Лимбр.
* * *
Пьер Револь заступил на дежурство в восемь утра. Он предъявил свой магнитный пропуск при въезде на парковку, когда ночь стала пастельно-серой, утренняя гризайль: бледное небо, скорее сизое, совсем непохожее на сложный, напыщенный облачный балет, всегда привлекавший в эстуарий живописцев, медленно покатил по территории госпиталя, заворачивая то за один, то за другой угол, следуя общему архитектурному плану комплекса, и, наконец, скользнул на зарезервированное место; свою машину, серо-голубую «Рено-Лагуну», несколько устаревшую, но всё равно очень комфортабельную: кожаный салон, отличная аудиосистема; любимая модель уважающих себя таксистов, всегда говорил он, улыбаясь; он поставил носом вперёд; затем он вошёл в здание госпиталя, пересёк огромный застеклённый неф, ведущий к северному холлу, и, ускорив шаг, оказался в отделении Реанимационной микрохирургии и гипербарической медицины[20].
Он переступил порог служебного входа и толкнул дверь открытой ладонью; толкнул так сильно, что потом она ещё долго болталась туда-сюда в пустоте; и те, кто уже закончил ночное дежурство, мужчины и женщины в белых и зелёных халатах, – абсолютно одинаковые лица, утомлённые, даже измученные; растрёпанные волосы, резкие жесты, лихорадочно блестящие глаза, напряжённый оскал, кожа натянута, как у барабанов, – слишком громко смеясь или откашливаясь, прочищая горло, в котором скреблись кошки, а некоторые – молча, все они встречались ему в коридоре: они шли мимо, задевая Револя плечами, или, заметив его издали, бросали взгляд на часы и озабоченно кусали губы, думая, что через десять минут всё это закончится, что через десять минут они уйдут отсюда; и от этой мысли мышцы у них на лицах расслаблялись, сами лица меняли цвет, становясь мертвенно-бледными, тёмные круги под глазами разом становились заметнее, а веки, обведённые красной бронзой, начинали часто моргать.
Не торопясь, размеренным шагом, Револь добрался до своего кабинета, не останавливаясь, не сбиваясь с намеченного пути; он отвечал на обращённые к нему приветствия, подписал на ходу бумаги и документы, протянутые ему назойливым молодым интерном, он подстроился под шаг Револя и просил, просил; перед невзрачной дверью врач достал из кармана ключ, вошёл и машинально произвёл ряд будничных движений, предшествовавших работе: повесил одежду на вешалку, прибитую к задней стороне двери, серо-бежевый непромокаемый плащ, натянул халат, включил кофеварку, компьютер, рассеянно похлопал по вороху бумаг, устилающих письменный стол, как скатерть, попытался рассортировать их, сел, подключил Интернет, пробежался по письмам, скопившимся в папках, написал один или два ответа – ни обращения, ни приветствия, слова без гласных, ни единого знака препинания, – затем встал и сделал глубокий вдох. Он был в отличной форме – и чувствовал себя превосходно.