Я вернулся в комнату, к молодоженам. В полутьме мерцал магнитофон, тихо мурлыкала музыка, светились глаза женщин, переплетались тени, слышались страстные вздохи и шепотки проносились от одной пары к другой, передавая по эстафете любовную лихорадку.
Как ошпаренный, вылетел я в коридор, не желая связываться ни с одной из представительниц «слабого» пола.
На кухне, женщина больших форм, та самая, из трамвая, в легком маленьком халатике трещавшем при каждом ее движении говорила соседкам о своей любви к холодным котлетам.
Как во сне, я проследил за ее движениями. Отрезав большой ломоть хлеба, она уложила на него котлету, оглядела любовно, прищурилась, поднесла ко рту и… я позорно бежал.
13-е (Еще какой-то месяц сего года)
Бабка Клава попросила меня зайти к соседке. Соседка обещала дать розовый куст, не весь конечно, а так, для роста. Вечно эти бабушки чем-то обменивались. Но не только куст интересовал бабку Клаву, а возможность подработать, об этом и должна была поведать мне соседка, так как с подработкой у нее было все в порядке, не то, что у меня…
Маленькая старушка-соседка провела меня в дом, где было белым-бело: покрывало на кровати, кружевная круглая салфетка на стене, занавески, узорчатая скатерть на столе. Накрахмаленная до хруста поразительная эта чистота поразила меня в самое сердце. Вот так же родная бабка Клава – «роднулечка-бабулечка» бывало, стирала, белила, крахмалила мои школьные рубашки. Натаскивала из колодца воды, кипятила в печке, в котелках, а после стирала в корыте, трудилась. И я, боясь потревожить хрусткую белизну надевал белоснежную рубашку с трепетом, подвязывал воротник пионерским галстуком.
Внучка у бабушки-соседки глазастая и деловитая. Они обе активные:
– Пенсии плотют махонькие, – пояснила соседка, – приходится робить.
И она, бойко шаркая, принялась раскидывать газеты по почтовым ящикам улицы.
– А ведь што нам старым и не жить? – повернулась она ко мне. – На пенсии отдохнуть бы, мир повидать, съездить на юга косточки погреть. Пенсия – слезы, на хлеб, на налоги едва хватает. Пенсионеры – не люди, для нашего царя-батюшки кормить стариков, ой, как трудно. По всему видать мечтает он от нас отделаться да в могилы поскорее загнать.
Я молчал и пожирал глазами внучку. Она дичилась, но поглядывала. Зовут Настя.
13-е (Месяц сего года)
Размечтался о девчонке-соседке. Настей звать. И вот результат. Из больницы вышел. Выписали. Сказали, дома долечишься. Подумаешь, какой нашелся. Всего-то ребро сломал, легкое ребром пробил. А пациент из седьмой палаты хребет переломил, пьяным с пятого этажа сиганул, жить надоело и ничего не жалуется, дома лежит-полеживает, жена его заместо медсестры уколами потчует, услуги медиков нынче дороги, легче самому научиться уколы себе вкалывать, наркоманы же могут.
Нет, я не жалуюсь, но все же этот из седьмой палаты целый месяц в больнице провалялся перед тем, как его домой вышибли, а я лишь три дня! А у меня ребро сломано, легкое пробито, с присвистом разговариваю, потому как передних зубов нету!
Я к главврачу пошел. А он улыбнулся мне дежурной улыбкой и по спине меня, по-отечески постучал, мол, ты кто? Ты – человек обыкновенный, не богач, а стало быть, нам, врачам, ты не интересен.
А у меня ребро сломано, легкое пробито, с присвистом разговариваю, руку переломил, нервный тик правого глаза получил, так что не знакомым людям все кажется, будто я им подмигиваю.
Пошел правды в соседнюю больницу искать, психиатрическую. Там, хорошо. Пациенты по стенкам слоняются, сами с собою разговаривают, себе же поддакивают, ну точка в точку, как обычные люди по сотовым телефонам.
Главврач психиатрической на меня посмотрел, выслушал, посочувствовал и записал меня в клиенты своей больницы.
А у меня ребро сломано, легкое пробито, с присвистом разговариваю, руку переломил, нервный тик получил да еще и голова затряслась.
В психиатрической и переломы мои решили полечить. И хотя я – человек обыкновенный, не богач, а выписывать меня не торопятся. А мне того и надо, глядишь, ребро срастется, легкое поправится, рука как новенькая станет, тик пройдет, а голова трястись перестанет. Я ведь как эти увечья получил? Пошел к соседке с цветами, Настю повидать, а там ее ухажер, здоровенный десантник на побывку из армии приехал. Я же не знал, я же думал, будто Настя для меня одного предназначена. Казалось мне так. Считал я, что она сидела-посиживала с бабушкой своей и меня, такого хорошего, дожидалась. А тут десантник! Неожиданно и обидно! До крыльца я кубарем летел, а как с крыльца слетел, так и забылся.
А в психиатрической хорошо. Тихо. Вон в пятую палату самоубийцу с переломанным хребтом определили, опять, говорят, попытался сигануть на тот свет, ан, не вышло! Жена его воркует, ухаживает, а он на нее волком глядит и молчит, ну ничего, подлечат. Врачи, здесь, хорошие, старенькие, еще советской закалки и, стало быть за народ, страдающие. Недавно, женщину больших форм, что я в трамвае да в общежитии видал, тоже сюда доставили. Оказалось, одиноко ей чего-то сделалось, ну и наелась таблеток. Хорошая женщина, две кровати заняла, пружины под ней скрипят, но держатся.
Бабка Клава с братом моим принесли мне недавно кастрюльку с холодными котлетами, так пойду, угощу свою новую знакомую, чего уж там, от судьбы бегать…
Баянист
Ранним утром Первого мая Федор Иванович Колесников, пенсионер со стажем, причесался, спохватился, что позабыл умыться, почистил зубы и потрогав обросший щетиной подбородок тут же начисто сбрил всю шерсть. Тесный старинный костюм трещал по швам, и он грустно усмехнулся своим мыслям: «Вырос!» Обтер тряпочкой запылившийся футляр от баяна, проверил и сам инструмент.
Тульский баян ответил обрадованными переливами. Приободрившийся Федор Иванович щелкнул напоследок ногтем в одну из многочисленных фотографий, висевших в рамочках на стене, где ему улыбались выпускники по классу «Баян» музыкальной школы номер семь города Ярославля. Впрочем, Колесников продолжал преподавать и, несмотря на почтенный возраст, более восьмидесяти лет, бегал по жизни бодрячком, не собираясь сдаваться на милость болезням и смерти.
Колонна единороссов сгоняемая со всех сторон суетливыми распорядителями только-только начала формироваться. Белые, голубые, красные флаги, составлявшие в целом триединство русского флага, трепетали на холодном весеннем ветру. Солнце светило ярко, но не грело. Люди поеживались, переминаясь с ноги на ногу, боязливо оглядывались на присутствующих здесь же начальников. Все они и власть имущие, и простые смертные совсем не рады были предстоящему шествию, но «дежурные» улыбки на всякий случай натянули на посиневшие от холода губы.
Федор Иванович оказался как раз, кстати, со своим тульским баяном. Когда он развернул мехи и послал в толпу людей звуки плясовой музыки, когда пошел частить простые народные частушки про любовь да нелюбовь, куда только и девалось уныние витавшее, несмотря на яркое солнце, над толпой.
Баян перелетел за спину артиста, виртуоз продолжал играть, как ни в чем не бывало. Толпа дружно, без раздумий, отдалась во власть русских плясовых.
Сказывалось всеобщее равенство, мужики с силой топали, им в ответ топали женщины. Частушки, одна заковыристее другой перелетали от одной стенки танцоров к другой. Не уступая ни на пядь, будто от этого зависела вся их жизнь, лихие частушечники яростно сверкали друг на друга глазами и горделиво подбоченившись, наступали.
Русские всегда останутся русскими, при каком угодно правительстве всегда, тем более, что правители приходят и уходят… Скоро вокруг баяниста выстукивали каблуками, подпрыгивали, пускались вприсядку разные ловкие танцоры. Над головами неслись слова веселых частушек. Молодежь, удивленно хлопая ресницами, подвигалась поближе, находя народные частушки весьма похожими на моднявый реп.