Там был небольшой столик, стул и накрытое картонкой ведро. В одном из углов — умывальник, а на стене — белый металлический шкафчик. У столика какой-то человек в белом халате неторопливо возился с чернильной пластинкой. Очень похожей на те, которые обычно используют для снятия отпечатков пальцев. Он бросил на меня быстрый взгляд и приказал по-французски:
— Раздевайтесь.
Все тюремщики похожи друг на друга как две капли воды. Когда я снял с себя всю одежду и остался в чем мать родила, он сначала тщательно осмотрел мою одежду снаружи и изнутри, затем, посветив узеньким портативным фонариком-карандашиком, заглянул мне в рот и уши и, наконец, достав из шкафчика на стене резиновую перчатку и баночку с вазелином, прощупал мой задний проход (эта унизительная процедура, должен признаться, всегда вызывала у меня особое отвращение) и в завершение всего снял отпечатки моих пальцев. Проделал он все это молча и деловито. А потом даже дал мне кусочек туалетной бумаги, чтобы я мог вытереть руки, прежде чем мне прикажут одеться и пройти в соседнюю каморку… Там в самом центре на штативе стоял квадратный фотоаппарат с фотовспышкой, а на стенах висели мощные осветительные лампы. После того как меня сфотографировали во всех требуемых ракурсах, я в сопровождении двух тюремных охранников прошел по каким-то длинным извилистым проходам до зеленой деревянной двери с крупной надписью белого цвета: «ISTIFHAM». А вот это турецкое слово мне было достаточно хорошо известно, оно означает «Комната для допросов».
В комнатке — размером приблизительно всего в семь или восемь квадратных метров — имелось только одно небольшое зарешеченное окошко в самом верху стены; солнце уже садилось, и здесь, внутри, было практически темно. Один из охранников вошел вслед за мной и сразу же зажег верхний свет, в то время как второй закрыл дверь и запер ее на ключ снаружи. Тот, который должен был оставаться со мной, сел на лавку, стоящую у стены, и громко, протяжно, будто завывая, зевнул.
Так, ну и что тут у нас имеется? Умывальная без дверей, привинченный болтами к полу крепкий стол, пять-шесть стульев, на стене телефон и черно-белая литография президента Кемаля Ататюрка в простенькой деревянной рамке, на полу изношенный коричневый линолеум…
Я вытащил из кармана любезно оставленные мне сигареты, предложил одну моему конвоиру. Он только отрицательно покачал головой, но при этом бросил на меня такой презрительный взгляд, будто ему предлагали жалкую, совершенно недостойную его взятку. Я молча пожал плечами и, сунув сигарету в рот, жестом попросил у него огня. Теперь даже не глядя на меня, он снова покачал головой, и мне не оставалось ничего иного, кроме как вынуть сигарету изо рта, положить ее обратно в пачку и сесть за стол. Очевидно, сюда вот-вот войдет следователь из Второго отдела и начнет меня допрашивать. Мне надо было срочно придумать, что ему сказать, как разумно объяснить все, что со мной произошло. Чтобы он мне поверил!
Любой допрос — это прежде всего нелегкое испытание, которое никогда нельзя рассматривать просто как вопрос — ответ, вопрос — ответ… Например, помню, как однажды вечером, совсем незадолго до своей смерти, отец пытался объяснить эту простую вроде бы истину маме: «Если ты в чем-то провинился, то говорить своему командиру правду, и только чистую правду не стоит. Ничего хорошего из этого не выйдет, — сказал он ей тогда. — К ней надо обязательно добавлять что-то еще, что-то необычное или иногда даже совсем забавное. Если ты вернулся в казармы через полчаса после отбоя только потому, что, скажем, увлекся пивом или чем-нибудь еще и опоздал на последний автобус, то честное признание тебе не поможет. В любом случае получишь свои положенные семь суток гауптвахты как миленький, только и всего. Но если же тебе удастся вкрапить в свое оправдание что-нибудь такое, от чего командир хотя бы разок усмехнется, тогда совсем другое дело, тогда есть шанс отделаться всего лишь устным выговором».