В эту ночь внутреннее беспокойство съедало императора. В три часа утра, когда герцог Веллингтон в кромешной тьме и под проливным дождем верхом выехал на поле, чтобы начинать расстановку войск, Наполеон, не вставая с кровати, вызвал к себе генерала Гурго (тридцать три года, высокий лоб, длинные бакенбарды до углов губ, боевой стаж десять лет, два ранения) и, лежа под зеленым одеялом, приказал генералу провести исследование почвы на предмет, выдержит ли она передвижение артиллерии. Гурго надел плащ и ушел в дождь. Полежав в темноте еще час, Наполеон вызвал к себе генерала Друо и отдал ему такое же приказание. Ответы Гурго и Друо сходились: почва размякла, пушки завязнут. Не было никаких оснований им не доверять: один был профессором фортификации, другой лучшим артиллерийским офицером Великой армии. Поэтому Наполеон остался в кровати и лежал до тех пор, пока за окном не начало светать. Это было в шестом часу утра. Тогда он встал и приступил к туалету, который представлял собой один и тот же ритуал, независимо от того, происходило дело в роскоши Тюильри или в крестьянском доме в Бельгии. Стоя раздетым до пояса, он обтер свой заплывший жиром торс холодной водой, в которой было разбавлено немного одеколона, и окунул лицо в широкую серебряную чашу, которую ему с почтительным и серьезным видом поднес Маршан. Бреясь, он смотрел в окно и видел, что тучи быстро расходятся. Но крупные дождевые капли еще ползли по окну и стучали по крыше. Было слишком рано, чтобы что-либо предпринимать, и Наполеон просто ходил туда и сюда по маленькой квадратной комнате, заложив свои короткие руки за спину, с сосредоточенным и задумчивым лицом. Движение его мысли в эти часы нам интересно было бы проследить, но человеческая мысль, как прежде и как сейчас, оказывается недоступна для наблюдения. Потом он взял ножницы и с тем же отсутствующим видом принялся стричь ногти. Скорее всего, ранним свежим утром, расхаживая от одной стены до другой, он мысленно исследовал четыре километра английской позиции. Он ощупывал линии, точным артиллерийским глазомером определял расстояния и закладывал всю эту географию в ту часть своего бодрого и мало спящего мозга, которой сегодня предстояло принимать решения. Маршал Сульт, начальник штаба, в синем мундире, с золотыми эполетами, с черной треуголкой, прижатой локтем к боку, почтительно приносил в комнату записки от генерала Груши, шедшего вслед за Блюхером; Наполеон уделял им не много внимания и не на все отвечал.
Голова его работала отлично. Или ему так казалось. Никакого временного замутнения сознания, преодолеваемого крепким кофе и постепенным наращиванием внутренней энергии, Наполеон не знал. Просыпаясь, он в то же мгновенье был свеж и всегда имел ясную, включенную в обстоятельства дня голову. Такова тайна сознания, роднящая его с кошками и волками.
2
Возможно реконструировать битву, как это делают на поле Ватерлоо волонтеры из разных стран, но невозможно реконструировать то, что происходило в голове у невысокого мужчины с округлыми формами начавшего толстеть тела. Это, кстати, совсем не было признаком вялости души или ущерба, причиняемого возрастом; сам он однажды сказал, что полнеет от переживаний. Вся его жизнь была огромным количеством сдавленных, спрессованных, интенсивных переживаний, в которых, однако, как вообще в переживаниях любого политического деятеля, было мало естественного. Можно предположить, что Наполеон, постоянно и ревниво думавший о своем месте в истории, этим утром размышлял о том, что колесо, потратив на большой оборот двадцать с лишним лет, снова прикатилось в начальную точку. Сюда, в Бельгию, начиная долгую эпоху войн, вторглась французская революционная армия под командованием генерала Дюмурье, а Наполеон был тогда никому неизвестным артиллерийским лейтенантом, писавшем по утрам трактаты; теперь же генерал Дюмурье жил в Англии на английскую пенсию, а бывший лейтенант шел по его маршруту в ореоле своих шестидесяти побед. Но правомочно ли сравнение истории с колесом? С чем вообще можно сравнить историю, которая однообразна, склонна к повторениям и насмешкам над всеми участвующими в ней лицами, пропитана грязью и подлостью и вообще представляет из себя кровавое месиво, украшенное плюмажами и виньетками?
Двадцать три года назад армия генерала Дюмурье ворвалась в Бельгию, безумная армия сдвинувшейся с места, поехавшей разумом, впавшей в ярость тираноборства, голодной, натянувшей санкюлотские штаны и колпаки страны. Это была армия пылавших высокими чувствами волонтеров, которые записывались на войну на площадях Парижа и маршевыми колоннами отправлялись на север, в военные лагеря, где профессионал Дюмурье за месяц превращал необученных жителей предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо в солдат. Это была армия Республики, казнившей короля и не раскаявшейся в этом, как того требовал герцог Брауншвейгский в своих прокламациях. Брауншвейгский герцог, генерал старой прусской школы, грозил уставить Францию виселицами и сжечь каждый ее город, в котором священным королевским особам будет нанесен хоть какой-нибудь урон. Прокламации надменного пруссака не испугали, а зажгли Францию. В ответ Республика провела мобилизацию, и все кузнецы ковали пики, и все оружейные мастерские день и ночь изготовляли ружья, и миллион человек – каждый двадцать пятый в стране – встал под ружье. Под Жемаппом добровольцы Дюмурье шли на правильные ряды австрийцев с дружным пением «Марсельезы».
Франция была страна, дошедшая до черты.
Был доведенный до края народ и был гнев, когда в затмении ума и души остается только рубить головы. И рубить. И рубить.
Что такое пушки Наполеона, как не продолжение гильотины?
Бессмысленное, сорвавшееся с цепи, оправдывающее себя надуманными предлогами и явной ложью, бьющее направо и налево слепое убийство.
Возвращение Наполеона с Эльбы. Встреча с 7 полком линейной пехоты под Греноблем. Художник Карл Штейнбен.
3
Теперь, двадцать два года спустя, французская армия снова ворвалась в Бельгию в стремительном походе, торопясь разделаться с Веллингтоном и Блюхером раньше, чем подойдут австрийцы и русские. Это были те же синие мундиры, те же трехцветные знамена и острые штыки, те же, да не те. Теперь это была армия изнуренной, замученной многолетними войнами и нехваткой хлеба Франции, которая странным образом и как бы против собственной воли мутировала из Республики в Империю. За спиной этой бодро маршировавшей армии не было больше одержимой революционным безумием страны. Они теперь не пели «Марсельезу», не пылали республиканской доблестью, не верили в свободу, но они по-прежнему чувствовали себя избранным народом, который их вождь вел на очередной подвиг. Свершилась подмена, армия свободы превратилась в армию тирана, освободительный поход в кровавую историю без цели и конца. Цезарь с легионами прошел от Египта до Британии, а Наполеон с дивизиями и корпусами от Мадрида до Москвы. Что толку в этих прогулках, кроме утоленного тщеславия и награбленных картин? Потом, на острове изгнания, Наполеон недаром будет диктовать Гурго и Лас-Казу анализ кампаний Цезаря – он полагал себя равным Цезарю в жизненном деле, и ему это очень нравилось. А что нравилось всем остальным?
Трудно, очень трудно понять эту армию. В ней катастрофически не хватало лошадей, все поголовье лошадей погибло в России. Иногда Наполеону приходили в голову странные и близкие к отчаянным мысли, например, использовать благородных выездных лошадей для того, чтобы таскать пушки. Армия была вооружена устаревшими и ненадежными ружьями – у англичан ружья были лучше. Она уже не была одушевлена якобинскими идеалами всеобщего счастья, достигаемого через террор, который Марат точно описывал в цифрах: счастье наступит, если 260 тысяч аристократов отправить на тот свет. Она состояла из людей, которые уже пережили три конституции, тысячи казней, десятки битв, обещавших мир, а породивших новые десятки битв, новый календарь, религию Разума, череду переворотов, парад казнокрадов, торжество лжецов и циников – и вряд ли верили в счастье с той силой и искренностью, с какой верили двадцать два года назад молодые солдаты Дюмурье. Эта армия уже не состояла из мускулистых бойцов, которые наносили на предплечья татуировку «Смерть королям!». У французского народа, вступившего в эпоху войн с лозунгами свободы, был теперь свой собственный тиран в сером сюртуке, который разменял все республиканские идеалы на мелочь династических браков. И все-таки почему-то боевой дух армии, вступившей в Бельгию, был высок. Может быть, потому, что французы тогда еще не пили абсент, хотя в кафе они тогда уже сидели, а может, потому, что политики ловким трюком умеют принудить людей к героизму, убеждая их, что другого выбора нет.