Ты больна, ты почти мертва уже почти три десятка лет – прямо как эта планета. Но ты почему-то каждое утро встаешь и идешь на работу, ты думаешь и что-то делаешь. В твоем прошлом тайна, в твоем настоящем – кошмар.
И это интересно.
Ты почти мертва, ты больна. Но ты мне поможешь.
05 окт. doc>
1: Теперь ты
Я снова проснулась с головной болью. Действие таблетки закончилось, а значит, мне пора. Пора открыть глаза, пора смотреть, как просачивается утро в щели тяжелых штор. Пора слушать шум крови в висках.
Пора, сказала я себе.
Когда я просыпаюсь от боли, мир всегда одинаковый: тусклый, как выгоревший кинескоп.
«Ты скоро перейдешь на армейские болеутоляющие».
Даже сейчас я помню, кто и когда это сказал. Я могу восстановить до мелочей тот разговор – вплоть до блика света на стакане – только мне это не поможет. «Помощь». Надо всего лишь повернуть голову, всего лишь. На тумбочке у кровати лежит опрокинутая и открытая капсула: я не успела ее вчера закрыть. Уснула. В капсуле – двадцать три серо-голубые таблетки. Двадцать три сеанса двухчасового покоя, ради которого стоит все же повернуть тяжелую звенящую голову. Стоит. Потом – стоит протянуть руку, стоит приподняться и уж точно стоит сесть в кровати. Стоит как можно чаще мысленно повторять «стоит».
В глазах потемнело, потому что совсем рядом с капсулой ожил телефон. Я поняла, что прикусила губу, и поторопилась разжать зубы. Виброзвонок разбудил другие звкуи – звон стакана, шорох спасительных таблеток. В глазах зарябило.
Виброзвонок был одного цвета с моей болью.
Я протянула руку и нашла дрожащий аппарат. Простой кожзаменитель, черный глянец футляра, флип на магнитной застежке. Я держала ладонь на зовущем телефоне, и боль отпускала: она точно знала, что сполна получит свое, ведь вызов не означал ничего, кроме работы.
– Да.
– Соня, это я.
– Я слушаю, директор Куарэ.
– Замена оказалась бесполезна.
– Я поняла.
Я давно поняла, и потому успела убрать от уха трубку, прежде чем в ней начал биться зуммер отбоя. «Давно поняла» – отличная мысль, чтобы как следует проснуться и стиснуть в кулаке маленький серо-голубой кругляш.
Добро пожаловать в новый день.
В туалете я почти пришла в себя. Бачок за ночь сам собой не починился, а вот лампочка светлела на глазах, и электросеть была не при чем: это начинало действовать лекарство. Боль еще билась в голове, стучала в виски, но ее место уверенно занимал белый шум – немножко безразличия, немножко заторможенности. Немножко обычной меня.
«А так и не скажешь», – решила я, рассматривая свое отражение в зеркале. Поводок боли опасно подрагивал: она пряталась, и я все еще боялась даже приоткрыть рот. Со сплошного фона желтоватого кафеля на меня смотрела я сама, и до всех прочих дел стоило исправить одну деталь – глаза.
Или две, потому что сначала нужно умыться.
Не отрывая взгляда от кончика носа, я нашарила пузырек с жидким мылом. Чужие слова шевельнулись в памяти: «Слушай, ну чем ты так пересушиваешь себе кожу? Средством для мытья посуды?»
Обязательно посмотрю на этикетку, Николь. Как-нибудь в другой раз.
Гудящий водоворот уходил в слив, шумел кран – мне даже когда-то объясняли, почему краны шумят. До того я считала, что они должны шуметь, что это их ежеутренняя обязанность – грохотать над самым ухом.
Выпрямляясь, я поняла, что боли больше нет, и поискала взглядом часы: семь двадцать. Я вытирала лицо, следила за секундной стрелкой и ловила ее ритм. Еще около семи тысяч «тик» – и пойдет новый отсчет.
Коробочка с контактными линзами, уже почти пустой флакон с раствором – иногда мне кажется, что я могу смотреть на них бесконечно. Иногда мне кажется, что их лучше выкинуть и прийти на работу, как есть. Подумаешь: всего лишь добавится еще одна кличка.
Подумаешь, повторила я и запрокинула голову, чтобы промыть глаза, посмотреть на потолок сквозь зудящую дымку. Выловила из контейнера первую линзу. Вечная утренняя игра: левый глаз сначала или правый? Я опустила линзу на левый глаз. Противная дрожь, секундное ощущение чужого, а потом тонкая пленка нагрелась и стала родной. Я поморгала, посмотрела на себя в зеркало. Правый глаз был мой: янтарная, с алыми штришками радужка, а левый… Левый глаз тоже был моим – стал моим: темно-серый, почти обычный, настолько обычный, что можно даже сказать: «как у всех».
«Как у некоторых из всех», – поправила я себя и принялась за вторую линзу. Интерес к действу стремительно таял: белый шум в голове набирал обороты, оставляя там только схему привычного маршрута. Кухня (холодильник: на второй полочке банка с джемом; полка у плиты: хлебная нарезка, тостер… Поломанный тостер). Потом платяной шкаф. В шкафу четыре комплекта серых костюмов плюс один запасной в правом углу – все верно, сегодня четверг. Ночную рубашку бросить на спинку стула. Белье – в ящике.
Я одернула пиджак, одернула юбку: шов теперь шел там, где надо. Я вздохнула. Я всячески старалась отсрочить момент, когда надо обернуться к столу, взять материалы на сегодня и, сверившись с расписанием, наконец понять, что меня ждет сегодня.
И только у двери я поняла, что снова не накрасила губы. «Все равно. В портфеле была помада».
Кажется, была.
* * *
На улице шел дождь, и камни брусчатки разделяла паутина воды. Деревья врастали в сплошное облако липкого тумана. Из облака выпадали тяжелые промокшие листья, но куда чаще – просто вода.
На улице стоял безнадежный октябрь.
Я шла по бордюру: каблукам очень не нравился дикий камень брусчатки. Справа показалось преподавательское общежитие, слева – ближний край беговой дорожки. На спицах зонтика, как приклеенные, повисли капли, и я больше смотрела на них, чем под ноги. Капли ведь обязательно упадут, а я – нет.
Капли были куда интереснее.
Всего три занятия, думала я, глядя на каплю. Сонеты Гете в 2-С, сонеты Гете в 2-D и Райнер Мария Рильке в 3-В. Три урока поэзии, замечательной поэзии, которую дети ненавидят. Я слишком люблю лирику, чтобы вести такие уроки.
Подходя к главному корпусу лицея, я твердо знала одно: действие таблетки закончится прямо посреди урока. Но пока впереди меня ждали группки тех, кого не напугал дождь и кто очень хотел с утра курить.
– Здравствуйте, мисс Витглиц!
– Учитель Витглиц, доброе утро!
Англичане, русские, немцы – все они здоровались. Всегда. Они всегда громко здоровались, вонзая иголки прямиком в белый шум, словно пытаясь дотянуться до спрятанной там боли. Особенно японцы: «Уитцугуритцу-сенсей», – это ужасно.
Я кивнула и прошла мимо. Скопления зонтиков задвигались, и я приготовилась к острому комментарию в спину.
– Соня, привет!
Опершись на перила, у самых дверей стояла замдиректора по учебной работе.
– Доброе утро, пани Марущак.
Сложить зонтик, не слушать гогот за спиной.
– Не накурились еще, горе-лицеисты?! – прикрикнула замдиректора. – Занятия начинаются через пять минут.
Я слушала делано бодрые и приветливые ответы о том, что никто не курит, что все уже идут и все всё помнят. Под зонтами завис мокрый тяжелый дым, в приглушенных ответах «для своих» даже я разобрала непечатные комментарии.
Все как всегда.
– Соня, я тебя уволю, если ты не прекратишь называть меня «пани Марущак», поняла? – ухмыльнулась замдиректора и схватила меня за руку. – Живо за мной. Директор хочет тебя видеть.
Все действительно как всегда: дежурная шутка, пальцы на запястье. Дальше будет дежурная встреча в темном кабинете. А я ведь надеялась сегодня отдохнуть – так надеялась, что только сейчас поняла это.
Марущак почти волокла меня по коридору. «Я знаю дорогу». «Я дойду сама». «Вы делаете мне больно». Это все были очень правильные слова, но замдиректора просто считала, что мне нужна поддержка. И она при этом не навязывалась с разговорами и не выспрашивала ничего.