«Как все это сложно, – думал Тьерре. – Добродетельный человек торжествует здесь над человеком приятным и полезным. А женщины любят добродетельных людей? Да, если страсть берет верх над этими тремя свойствами. Страстный человек – естественный венец творенья».
– Вы собираете чешуекрылых? – смеясь, спросил он, бросив взгляд на аккуратную стопку коробок, на которых виднелись надписи: argynnis[2], polyommatus[3] и т. д.
– Я люблю бабочек, – смущенно улыбаясь, ответил Амедей, как уличенный в провинности ребенок.
– Вы совершено правы! Я бы тоже непременно увлекся ими, если бы жил в деревне! И потом, это один из способов ухаживать за женщинами.
– Вы находите? – с холодной улыбкой спросил Амедей.
– Да, в деревне женщины – которые всегда артистичны по натуре – обожают разнообразие, красоты и восхитительные причуды природы. Готов побиться об заклад, что тут все дамы любят бабочек и просят их у вас.
– Нет, не все, – небрежно ответил Амедей.
«Мы замыкаемся в непроницаемость, – подумал Тьерре, – у нас есть сердечная тайна. Через час я буду знать, какая из дам в семействе Дютертр любит бабочек».
– Амедей! Амедей! Сачок! Скорее! – послышался с лужайки женский голос, по-мальчишески громкий. – Чудесный махаон, вон там, на жасмине у твоего окна!
Тьерре подбежал к окну и увидел на лужайке Малютку. Завидев его, она улыбнулась, ничуть не смутившись, и сказала открыто и без всякой робости, как истый ребенок:
– А-а! Здравствуйте, сударь, как поживаете?
Тьерре поздоровался с ней почти отечески.
– Скажите Амедею, – продолжала девушка, – что бабочки скоро будут садиться ему на нос, если он будет охотиться за ними с такой медлительностью.
Амедей по-прежнему оставался спокойным.
«Ага! Бабочек любят две женщины!» – заключил про себя Тьерре.
VII
Колокол возвестил завтрак.
– Это первый удар, – сказал Амедей. – У нас есть еще полчаса до второго. Хотите пройтись по саду?
– С удовольствием.
«Если между первым и вторым ударом колокола я не угадаю твоего секрета, – подумал Тьерре, – моей способности судить о людях грош цена!»
– Тем более, – добавил он, обращаясь к Амедею, – что мне хотелось бы обзавестись одной вещью, необходимой для успешного выполнения моей миссии.
– Что же вам нужно?
– Букет, хотя бы из полевых цветов; я поставлю его на клавесин, который мне поручено преподнести. Любезность довольно банальная, не так ли? Но здесь это даже не любезность. Это простая надпись, ее надо прикрепить к подарку, как бы передавая от имени моего друга, господина де Сож: «Я продал вам свое именье, но оставил себе эту безделицу, чтобы иметь возможность преподнести ее вам».
– Отлично. Пойдемте к главному садовнику, пусть он сделает нам букет.
– Как? Букеты делает вам садовник, когда у вас есть счастливая возможность делать их лично?
– Но букет, равнозначный надписи, уже не букет.
– Почем знать! – сказал Тьерре, наблюдая за молодым человеком. – Может быть, у меня есть тайное предписание? Под этой надписью, доступной для всех, друг, послом которого я являюсь, возможно, хочет скрыть выражение своего почтительного восхищения. Уверяю вас, нет ничего интереснее и забавнее, чем составить букет для женщины, даже если действуешь по доверенности!
– Для женщины? – переспросил Амедей, по-прежнему спокойный или прекрасно владеющий собой. – Вы мне сказали, что подарок предназначен дамам Пюи-Вердона, и я понял, что это подношение, как и букет, относится ко всем. У нас они все играют на рояле.
– Но кто играет лучше всех?
– Несомненно, Эвелина.
– Флавьен, по-видимому, ничего об этом не знает, – продолжал Тьерре, наблюдая за Амедеем, – и должен признаться, что мне неизвестно, какую именно из дам он имел в виду.
Амедей отвечал довольно сухо:
– Полагаю, что он думал не об одной, а обо всех.
– Вы правы, и вы преподали мне урок приличия. Разумеется, Флавьен не может себе позволить преподнести подарок какой-то одной из, барышень.
«Я сказал глупость, – подумал Тьерре, – но сделал это умышленно. Я вызвал ревность. Остается узнать, ревнует ли он всех или только одну из них».
– Но, – продолжал он вслух, – это выражение почтительности может быть без всякого неудобства адресовано исключительно госпоже Дютертр.
– Да, – все так же спокойно, но с оттенком пренебрежения произнес Амедей, – это магарыч, предложенный господином графом де Сож супруге его покупателя.
– О, как вы прозаичны! Назвать такое изящное проявление внимания грубым и неблагозвучным словом «магарыч»! Все равно что видеть, как госпожа Дютертр подносит к своим губам скверное красное вино в фаянсовой кружке с отбитой ручкой.
Тьерре заметил, что лицо Амедея не дрогнуло. Но ему показалось, что при мысли о губах Олимпии губы Амедея стали одного цвета с его обычно бледным лицом. Однако голос его оставался ровным.
– Если мы будем продолжать беседу, мы не сделаем букета. Вот вам мои садовые ножницы, начинайте.
– Если б я был уверен, – безжалостно продолжал Тьерре, – что букет и клавесин предназначаются именно госпоже Дютертр, я бы спросил вас, какие цветы она предпочитает.
– А я бы ответил вам, что ничего об этом не знаю. Мне кажется, тетушка любит все цветы.
Это слово «тетушка» было произнесено так по-домашнему, так целомудренно и почтительно, что Тьерре отбросил свое подозрение. «Тетушек не любят, – подумал он, – даже если они всего лишь жены наших дядюшек. Это нечто вроде кровосмесительства. Но можно любить кузин, дочерей наших дядюшек… и можно жениться на одной или другой, с благословения папы римского или без оного. Да, но мы еще не назвали третьей кузины».
– Клянусь вам честью, – продолжал Тьерре вслух, – если у моего друга есть какие-то особые намерения, меня он в них не посвящал. Я болтаю просто так, чтобы болтать, как птицы поют, чтобы петь о чистом небе и зеленых деревьях. Следовательно, мне надо положиться на ваше мнение, как более разумное. Букет должен быть общим, и мы обязаны доказать это, взяв все цветы, которые нравятся всем прекрасным хозяйкам Пюи-Вердона.
«Какой болтливый господин», – подумал Амедей.
– Поэтому возьмем гвоздики для госпожи Дютертр, она должна любить гвоздики.
– Почему?
– Так уж мне кажется! Махровые розочки для мадемуазель Каролины; всего понемножку для мадемуазель Эвелины; а что нам оставить для мадемуазель Натали?
Кончик палочки, которую небрежно держал Амедей, коснулся то ли преднамеренно, то ли случайно крапивы, пробивавшейся в траве у его ног.
«Ого! – подумал Тьерре. – Эту он ненавидит!»
Раздался второй удар колокола. Амедей, который скорее терпел, чем слушал Тьерре, вздрогнул; казалось, ему хотелось поскорее вернуться в дом. Это могло быть естественной реакцией чувствительных нервов, а могло быть и так, что он просто проголодался, но Тьерре решил приписать себе победу, поскольку ему удалось хоть что-то разузнать.
«В этом доме есть звуки, от которых он вздрагивает, и кто-то, неудержимо влекущий его к себе. Значит, он более страстен, чем полезен и добродетелен. Он любит Малютку как сестру, почитает Олимпию, не терпит Натали… Стало быть, он любит Эвелину. Эвелина должна любить бабочек».
Это обстоятельство, вернее, это предположение, обоснованное или необоснованное, определило чувства и мысли Тьерре на весь остаток дня. В Париже он был в течение нескольких дней влюблен в госпожу Дютертр, влюблен без ясно выраженного желания, без сердечного смятения. Удар, нанесенный ему вчера, когда он вообразил ее бабушкой, шутки Флавьена, его собственные шутки лишили ее блистательный образ поэтического ореола; кроме того, Дютертр в семейном кругу показался ему прекрасным и достойным уважения. Его радушие было таким сердечным! Он внушал такое почтение, такую благодарность местным жителям, они так тепло говорили о нем! Тьерре только притворялся развращенным, из бравады, из аффектации. Сердце его было молодо, полно прямоты, инстинктивного чувства общественного долга. Поэтому он не стал обращать внимания на жертву, которую в шутку наметил себе, когда покидал Париж, и, возбужденный случайно возникшей у него мыслью о борьбе, он решил влюбиться в Эвелину не позднее захода солнца, хотя бы ради того, чтобы разозлить Амедея.