– Знаешь, я верю, что мы здесь сражаемся против нечисти за веру Христову. Ну, как в Крестовых походах в давние времена… И я не знаю, могу ли я… имею ли право… Понимаешь, я торговал краденым. У нас в Шарлеруа до сих пор не везде порядок, за процент с продаж устраивал встречи, помогал сбывать разное, когда был мельче – лазил по форточкам… Знаешь, я понимал, это скверно, мерзко, но – деньги, деньги… Помню, как у меня несколько раз по-настоящему валялись в ногах, у мальчишки, чтобы помог что-то вернуть или достать… А ведь среди моих предков были графы Шарлеруа, де ла Вильеры! – Жозеф вздернул голову. – Война не кончается, а я толкал краденое… Люди шли воевать, люди приходили с войны… или их привозили… клиентов потихоньку становилось меньше, наказывать стали строже, стали вешать… Но я не завязывал. Босс платил мне хорошо, у меня было чутье и на облавы, и на подсадных… Мне должно было исполниться шестнадцать. Я еле-еле ушел в тот день. В меня стреляли. Каски[34]. Не наши, местные. Я спрятался в церкви. Было холодно, шел дождь со снегом, у нас такое часто даже летом… выл ветер… Я уснул, пригревшись, на скамье… Когда я открыл глаза, – взгляд Жозефа стал испуганно-изумленным; он снова живо переживал то воспоминание как реальность, зрачки расширились, – рядом со мной на скамье сидел граф Готье де ла Вильер, сподвижник и лучший меч Готфрида Бульонского…[35] Я понимаю, – Жозеф неловко улыбнулся, – это было от нервов, усталости и страха. Но я так ясно его видел – низко надвинутый кольчужный капюшон, кольчужные перчатки на крестовине обнаженного меча, серебристый блеск лезвия. И чувствовал запахи – мокрого железа, мокрого сукна, мокрой кожи… словно он тоже вошел с улицы. Он смотрел на меня грустно и устало. А потом сказал: «Жозеф, зачем ты губишь свою душу и души своих братьев во Христе? Ты сын воинов, в тебе наша кровь. Ты должен искупить сделанное». Я проснулся. Той ночью я из дома вывез кучу краденого барахла-передержки и свалил его у дверей участка. Подделал подписи отца, матери и пошел в пункт вербовки. Теперь воюю. Но я думаю: а имею ли я право, я, торговец краденым и вор, стоять в одних рядах с теми, кто не веруют в Господа, но чище меня в душе и мыслях своих? Вот… – Он провел ладонью по автомату. – Я рассказал…
Густав удивленно молчал. Что, собственно, он мог сказать? Он был сыном кустаря-рабочего, который родился до Безвременья, но почти не помнил того мира, и обычной польской женщины, замотанной жизненными неурядицами и запоями мужа. Роты были нужны ему скорей просто как возможность вырваться из Радома, где неизвестно чего ждать и неизвестно на что надеяться… Густав никогда не воровал, вообще не делал ничего особо противозаконного – крепкий, здоровый славянский парнишка с дремлющими хорошими задатками… Что он мог сказать?
Да, похоже, Жозеф и не ждал ответа.
Какие-то отрывки из скудного школьного курса истории тем не менее мелькнули в голове поляка.
– Ну… э… если я правильно помню, – медленно произнес он, – этот… папа римский, призывая к Первому крестовому походу, сказал, что тем, кто примет в нем участие, будут отпущены все грехи. Я не очень понимаю, как это – отпускать грехи. Но… твой предок – он вроде бы намекнул тебе, что война отпустит и твои грехи. То, что ты делал, это гадость, конечно. Но ты с этим ведь покончил и сражаешься за будущее. Так ведь?
– Да. – Жозеф осенил себя крестом и добавил с почти неуместным в устах юноши этого времени пылом: – Даст бог, это так, я верю в это… Спасибо, Густав.
Поляк смутился, сам не понимая почему. Насвистывая, чтобы скрыть смущение, он огляделся… и заметил в конце улицы, чуть сбоку, угол какого-то здания, не похожего на жилой дом.
– А там что? – спросил он с интересом.
Жозеф, размышлявший о чем-то своем, повернулся и удивленно сказал:
– Н-не знаю. Мы тут были три недели назад, ничего там такого не торчало… – Он достал «уоки-токи». – Иоганн, это Жозеф… Да нет, ничего. Тут какой-то дом, раньше не было его. Мы посмотрим… Нет, зачем? Тут тихо, справимся… Конечно. Андрэ и Джек не вернулись?.. Точно, за смертью. – Он посмеялся. – Да, есть вещи, которыми даже черт не шутит… Ладно, мы быстро. – Он убрал рацию и спросил: – Ну что, посмотрим?
– Пошли. – «Ропик» Густав оставил на стоянке и сейчас перекинул в руки автомат.
Стояла страшная тишина. Поляк ощущал, что из-за щелястых перекошенных ставен в них буквально врезаются враждебные, даже… даже не вполне человеческие взгляды. Стоило большого труда не оборачиваться…
Здание, словно живое, выпрыгнуло из-за последней хижины. Видно было, что его поставили недавно, и выглядело оно странно. Треугольное в плане, повернутое основанием к деревне, оно было увенчано пирамидальной крышей, которую поддерживали за углы фасада две странные, отталкивающе уродливые фигуры, вырезанные из дерева. Пузатые уродцы, одетые в набедренные повязки, каких тут уже лет сорок никто не носил, широко раздвинув короткие кривые ножки, расставленными руками подпирали крышу. Большие лопоухие головы с выкаченными глазами и высунутыми до подбородка языками венчали четырехзубцовые короны, каждый зубец украшал человеческий череп. Деревянные тела идолов тут и там пятнали алые потеки краски – казалось, по ним течет кровь.
– Что это? – растерянно спросил Густав.
Жозеф ответило мрачно и зло:
– Это ничего такого, вот что это такое. Это Ала Шамзи, Голый Бог. Его храм… а, черт, какой храм – скотовище! Мерзкий культ, ну, понимаешь, типичный для Безвременья… Вот ведь три недели тут этого дерьма не было! – Он сплюнул.
– Войдем? – кивнул на храм Густав.
– Да, надо проверить, что в этом гнезде, – сузив глаза, процедил Жозеф. – Пошли. – Он взял автомат наперевес.
Двери не были заперты. Жозеф взял их на прицел, стоя чуть сбоку. Густав, пригнувшись, пнул в стык – двери с треском ударились внутри о стены.
Треугольное помещение было пустынно, как ночная крыша. Вершину треугольника занимал грубый каменный алтарь, покрытый потеками. На нем, в самом центре, лежал длинный серповидный нож из зеленого камня. Весь пол – в таких же бурых потеках, кое-где уже слившихся в сплошной слой, словно кто-то долго, густо и упорно махал в помещении малярной кистью.
– Это и правда мерзкий культ. – Жозеф перекрестился, глядя по сторонам. – И довольно старый. Дик говорил, что Ала Шамзи принесли в жертву множество людей даже в Европе, там, где жили толеры[36]. Вскоре после начала Безвременья.
– Жутко здесь, – тихо ответил Густав.
– Слушай, что это?
Голос валлона был напряженным и вибрирующим, как туго натянутая струна. Жозеф походил на гончую собаку, чего-то испугавшуюся. Густав прислушался.
Странный сухой шорох, казалось, исходил отовсюду. Как будто стоишь в центре жухлого леса… только не ветер дует, а листья сами по себе шуршат, таинственно и зло…
– Это там. – Жозеф облизнул губы.
– Где? – нервно спросил Густав.
– Там, – еще тише сказал Жозеф и указал глазами, – наверху…
– А что это?
– Не знаю… Я никогда не был внутри этих помоек.
Шорох усиливался. Может быть, это лишь казалось в сплошной густой тишине. Но нет, он становился похожим на гром листовой жести. Густав понял, что если сейчас не найдет в себе силы посмотреть вверх, то бросится бежать прочь из этого здания, из этой сухой, шуршащей тишины, похожей на ночной кошмар.
– Х-х-ха-а… – услышал он полузадушенный выдох Жозефа. Валлон смотрел вверх, и страх в его глазах медленно уступал место гневу.
И поляк вскинул голову…
…Сперва ему показалось, что под крышей – рядами к ее острой части, к верху пирамиды – висят какие-то серо-бурые комбинезоны вперемежку с… тыквами, что ли? И лишь через секунду он понял, что это. И откуда эти потеки на полу…
Жозеф начал ругаться. Он говорил по-своему, но было ясно, что это именно ругательства. Густав смотрел и не мог понять, как такое может быть и почему это существует. Почему-то вспомнились улицы Радома и звонок трамвая, проносящегося сквозь только-только начавшие возрождаться яблоневые сады на окраинах. Польша…