Я потерял ощущение времени; впрочем, я давно подозревал, что «время как таковое», «чистое время» – фикция; что есть лишь чувства, которые фиксируют перемены в нашем окружении и соотносят их с каким-то регулярным циклом: перемещением Солнца, звезд, Луны. Но ничего этого за иллюминаторами рубки не наблюдалось; наше движение было как бег на месте; границей двух разнородных сред была оболочка моего тела: снаружи на нее действовал шторм; изнутри его давление уравновешивалось спиртом. Так водолазам по мере глубины погружения меняют состав дыхательной смеси. А потом вдруг справа от нас возникла невысокая, примерно как штакетник вокруг палисадника, волнистая стеночка: это был камыш, окружающий мыс, и нас снесло точно в фарватер, обозначенный облупленными буйками в виде небольших плавучих пирамидок; буйки были красные, и среди сплошной серой канители смотрелись как знамя революции, поднятое над мятежным «Потемкиным» и выкрашенное кармином прямо по черно-белому целлулоиду фильмового негатива. Камыш в фарватере глушил волну; ему помогало течение небольшой речки, впадающей в озеро как раз в этом месте. Мы почти вслепую ткнулись носом в просвет между членистыми камышовыми стеблями и вошли в тихую, подернутую рябью, бухточку в речном устье.
И тут капитана как-то сразу резко повело; сказалось шестичасовое напряжение, тем более, что он был, по-видимому, единственным человеком, реально осознававшим степень нашей близости к обетованным небесам. Я вспомнил преподанный им же критерий судовой трезвости и, почти на руках оттащив его в угол рубки, встал к румпелю и через медную горловинку рупора крикнул матросу в трюм, чтобы он сбавил обороты. Но тот, по-видимому, и сам уже понял, куда нас отнесло, и делал все, что положено и без моих указаний. Шум двигателя утих, и я стал подводить замедливший ход катер к мокрому дощатому молу, отходящему от набитого на сваи настила. К настилу со стороны берега пристроен был длинный сарай с шиферным козырьком, под которым укрывались от моросящего дождика двое то ли экспедиционников, то ли рыбаков в брезентовых плащах с остроконечными как у ку-клукс-клановцев капюшонами. В облупленное зеркальце рубки я увидел как матрос поднялся на палубу, услыхал его короткий приветственный окрик, и, подводя катер щекой к молу, уже видел, как по прогибающимся доскам к нам направляется один из встречающих. Матрос бросил ему швартовый канат, тот подхватил и стал «восьмеркой» обметывать его растрепанный конец вокруг двух железнодорожных костылей, вбитых в торец одной из свай. Матрос обернулся к кубрику, посмотрел сверху в иллюминатор и, усмотрев сквозь него какое-то движение, постучал по круглому стеклу костяшками пальцев. Бабки поняли, что катер как Ноев ковчег достиг какой-то тверди и, крестясь и причитая, стали по одной выползать на чисто вымытую волнами палубу.
Это был даже не поселочек, а что-то вроде промыслового становища; чуть выше устья стояла над пологим песчаным спуском бревенчатая, крытая ржавым железом, коптильня с двумя узкими, прорезанными в верхних венцах, щелями для выхода дыма; посреди каменистой перемычки, соединявшей мыс с берегом озера, стояла рубленая в «чашку» и крытая темной встопорщенной щепой изба; между избой и коптильней висели на кольях рваные, похожие на театральный занавес, рыбацкие сети. Избе на вид было лет сто; со стороны берегового леса стенка ее была подперта бревнами; окошки были кое-где заколочены кусками фанеры, чаще крышками от посылочных ящиков с размытыми адресами; кое-где вместо стекол торчали из темных рам клокастые ватные одеяла или углы старых, набухших от влаги, подушек. Ближе к лесу, там, где берег речушки вдруг круто забирал вверх, срублена была небольшая банька; от нее к воде спускались вырытые в глинистом склоне ступени, уложенные бурыми кирпичами. Палатки озероведов были поставлены на самом мысу среди гранитных валунов и тощих корявых березок; одна шатровая, похожая на цирк шапито, служила для камеральных работ, в другой, длинной как лагерный барак, жили.
Между палатками под шиферным, поставленным на четыре высоких сосновых столба, навесом, устроена была кухня и столовая: на гранитных, выложенных квадратом, валунах лежала печная чугунная плита с дырками и кольцами, в землю был вкопан сбитый из стесанных сосновых жердей стол, из таких же жердей сколочены были длинные лавки по обеим сторонам стола. На растянутых между столбами проволоках, на вбитых в столбы гвоздях висели ведра, кастрюли, холщовые мешочки с крупами и сухарями, и среди всего этого скарба темнел человеческий силуэт; человек стоял одной ногой на земле, второй опирался на лавку и, установив на колене короб гитары, играл «Чакону» Баха. Музыкант был в тельнике с длинными рукавами, голова его была обвязана черной повязкой, шею и плечи окружал плотный ореол комарья, но человек не прерывал игры и лишь порой встряхивал длинными, свисающими из-под повязки, волосами. На брезенте шатровой палатки светилось пятно света, и на его периферии по линялым складкам, заплатам и швам расползалась тень странного всадника: человек сидел на чем-то вроде крохотного пони и совершал круговые движения руками вокруг его угловатой головы. «Лошадка» издавала металлическое жужжание, а человек глухо бубнил в пространство перед собой: я «Омут»!.. я «Омут»!.. вызываю «Вихрь»!.. вызываю «Вихрь»!.. у Заболотного под мышкой огромный фурункул!.. у Заболотного под мышкой огромный фурункул!.. как меня слышите?.. прием!.. Но все его старания, похоже, были тщетны: «Вихрь» не отзывался.
Шквал сменился штилем, и на мыс со всех сторон стал наползать сырой, едкий как пар прачечной, туман. Земля, камни, лес, вода стали терять твердые очертания; перспектива сделалась как на японских гравюрах, где вещи и люди существуют сами по себе, не связанные ничем, кроме общего живописного пространства. «Горы и воды». «Цветы и птицы». Звучала «Чакона», гудел голос радиста, из-под крыши коптильни сочились млечные струйки дыма, сети на кольях темнели как театральная декорация, изображающая вздыбленное море, перед ними шеренгой шли бабки с мешками на согнутых горбами спинах, в отдалении выступал из лапчатой еловой стены сруб бани, и слева от него, в тумане просвечивали сквозь дырявый борт мангала рубиновые точки угольков. Дверь предбанника распахнулась; розовое тело с визгом скатилось по ступеням и с шумом плюхнулось в неподвижную, блестящую как ртуть, заводь. Следом за ним по ступенькам скатилось еще одно тело, потом еще, и вскоре вся заводь бурлила как нерестилище.
Я вспомнил, что когда мы швартовались, я заметил по ту сторону причала небольшой, но мощный катер рыбохраны, который, по-видимому, и доставил в баню каких-то областных шишек. Среди них наверняка могли встретиться знакомые лица, но сейчас мне это было почти безразлично; пьян я не был, но весь мой организм находился на таком взводе, что я мог сгоряча наговорить черт-те чего как по поводу виденных вчера пожаров, так и насчет той же рыбохраны: рыбу ловили на нересте, перегораживая сетями мелкие протоки, глушили толом, от инспекторов откупались, львиная часть от каждой взятки шла «наверх» – обычная пирамида, разрушение которой мне надо было бы начинать с самого себя. С другой стороны мне страшно хотелось в баню; я был в грязной влажной робе, все тело трясло от сырости и спадающего напряжения, и все это вместе взятое значительно снижало мой обличительный пафос. К тому же заканчивались вторые сутки с момента, когда я сел в гидрач в качестве «начальника»; все это время жизнь вокруг меня менялась так странно и стремительно, что я порой переставал верить в реальность происходящего. Даже Метельников казался каким-то подмененным, и сейчас я жалел, что во время прогулки по берегу, не обратил внимания на то, отбрасывает ли он тень. Все дальнейшее тоже было как сон; я вел корабль в неведомом пространстве, нас снесло на мыс, где, как я знал, не так давно закончили работать археологи: они копали стоянку каменного века, извлекая из песчаной осыпи кремневые наконечники, рубила, скребки и осколки примитивной керамики. И посему я бы ничуть не удивился, если бы из редкого тумана над развешенными сетями вдруг выступила бровастая низколобая голова, посаженная на мощный волосатый торс. Буря как будто отнесла наш катер в некий параллельный поток времени, где реалии обычной жизни соединились на призрачном пятачке пространства по каким-то собственным законам вроде тех, что объединяют вещи на полотнах Сальвадора Дали, этого, на мой взгляд, гениального шулера, который только «косил» под психа, а на деле мыслил совершенно академическими категориями чуть ли не двухвековой давности.