Шаров Владимир - «Мне ли не пожалеть…» стр 4.

Шрифт
Фон

Следующий у нас Трофимов Петр Сергеевич. Вечный студент, неудачник. Когда-то он был учителем Ани. В пьесе он уже лысеть начал, но вот семнадцатый год – и Трофимов резко идет в гору. Оказывается, он с давних пор и социал-демократ, и даже большевик, то есть чутье у него оказалось не хуже, чем у Раневской. Или просто повезло. В уезде он сначала ЧК будет возглавлять, потом парткомитет, а дальше его отзовут в Москву, и он пойдет по прокурорской линии. Впрочем, к ссылке Лопахина он никакого отношения не имеет. Он и думать о нем забыл, столько всего за эти годы было.

Аня же, которая сначала с матерью в Париж поехала, когда увидела, что она ей в тягость, вернулась в Россию. Было это году в десятом. Поселилась она в Москве и стала учиться в университете Шанявского, тогда существовал такой. Потом была учительницей, преподавала в разных уездных училищах, в восемнадцатом же, неизвестно зачем, снова перебралась в Москву. Бедствовала здесь, голодала. Если бы не посылки матери, не знаю, как бы вообще выжила. В двадцать третьем году мать даже сумела переправить ей денег, и Аня купила на них комнату, совсем маленькую комнату в полуподвале, и была счастлива. Но это только начало, недели через две, как она туда переехала, на улице ее встретил Трофимов и за день уговорил, умолил стать его женой. Для него это было то же, что для Лопахина имение Раневской. Или же он всегда ее любил – кто теперь разберет.

Дальше она не просто была его женой, не просто была при нем, а и сама быстро «пошла в рост». Ее имя – среди членов редколлегии журнала «Крестьянка», в каждый номер которого она писала по два-три материала. Она много ездила, выступала, а кончила заведованием сектором в женотделе ЦК. По рангу она стояла даже выше, чем Трофимов, и это несмотря на то, что была из «бывших». Умерли они как голубки, по-моему, в тридцать четвертом году, то есть до всего. Она, конечно, могла еще пожить, но и так оба они знали, что свое выбрали сполна, что судьба их не обманула. Я думаю, что они были правы, и не только потому, что скоро был тридцать седьмой год, но и Чехов, будь его воля, вряд ли бы дал им больше.

Проблема знания будущего, – продолжал их режиссер, – из вечных; известно, что думать, будто знаешь, что будет завтра, – грех, меня это давно занимало. Когда-то я даже собирался поставить очень странную пьесу – как раз об этом. Речь в ней шла об одном нашем философе – диссиденте. Из самых видных, ставших для России едва ли не пророком. Там было, что он начинал, как все: так же веровал, так же ни в чем не сомневался, хороший, аккуратный студент, вежливый и уважительный; в общем, как он стал тем, кем стал, – совершенно непонятно. И вот его сокурсник, для которого это тоже загадка, со многими о нем говорит, да и сам немало о нем вспоминает, думает. Надумать, однако, ничего не может. А потом вдруг в памяти его всплывает комсомольское собрание, на котором тот философ получил выговор, пустячный, в сущности, выговор, кажется, и без занесения. У них секретарем ячейки была настоящая фанатичка, вера и страсть в ней были редкие. По виду она была совсем обычная: коротко стриглась, курила, в общем, может быть, и не было в ней ничего особенного, но иногда она загоралась.

И вот – комсомольское собрание. Она секретарь ячейки, а этот будущий философ куда-то там опоздал.

Опоздание ерундовое, замяли его сразу, с тех пор прошло уже две недели, и вдруг она предлагает сегодня это заново обсудить. Садимся, сначала идут другие дела, вопрос же об опоздании последний. Собрание получилось долгим, все устали и не чают, как бы скорее закруглиться, тем более что предмет яйца выеденного не стоит, не забудьте еще, что они друзья, настоящие верные друзья. Их группу в университете самой лучшей считали. И вот секретарь берет слово.

Начинает она совсем по-детски, по-детски скучно. Типа того, что сегодня сменную обувь забыл, завтра с учителем первый не поздороваешься, послезавтра мячом стекло разобьешь, а потом шаг за шагом или бандит и убийца, или того хуже – шпион, предатель родины, враг народа. Все ее слушают, и обвиняемый и мы, в этом суде – заседатели, и одно думаем, что она – сбрендила? Потому что и тогда это перебор был. Да и докладывает она сей бред сбивчиво, неуверенно, будто противится, а ее заставляют, давят на нее: говори, мол, и говори.

Наконец она к фактам переходит, и сразу в ней полная перемена, и в словах, и в том, как она их произносит. И ей и нам ясно, что теперь она – сама; нам даже в голову прийти не может, что ее кто-то заставляет, настолько все четко, искренно, с верой. А она расходится и расходится, мы еще не поддаемся, потому что это свой, хороший парень, свой в доску, но она о нем дальше говорит, о том, чего мы, конечно, знать не можем. И про фронт, и про лагерь, и про то, что он известным диссидентом станет, в итоге же уедет из страны. В общем, всю жизнь, прямо одно к одному, как он к этому шел, она и про то говорит, как это в нем росло и вызревало, и даже про то, что он будет чуть ли не главным из тех, кто в конце концов нашу страну развалит. То есть сделается победителем, нас победит. И вот она разгорается, будто костер, с каждым словом разгорается, и тычет в него пальцем, и кричит, и кружиться начинает, столько в ней силы, а в нас сначала страх, ничего, кроме страха, а потом ее вера, и страха уже нет, и мы понимаем, что так и будет, все будет так, как она нам сказала. И мы ждем последнего – что с ним делать, но она не говорит, я и сейчас не знаю, почему не говорит. А он сидит перед нами, тоже знает, что все это правда, еще больше нас это знает. И он тоже ждет, что мы сделаем с ним, и никакой милости, наверное, ему от нас не надо. Господи, представить себе, что ты свою родину погубишь!

Собрание кончается ерундой – простым выговором. Но с этого дня он для нас чужой, не наш, изгой, враг. И ни он, ни мы ничего поделать тут не можем, да и не пытаемся. По жизни он идет, как ему было предсказано, тютелька в тютельку, чуть ли не до дня сходится, и все думает о ней, все к ней возвращается. Когда встречает кого-нибудь из старых знакомых, боком и словно между прочим, но спросит о ней, потому что никак не может понять, пророк ли она действительно, то есть то, что он делал и делает, изначально ему было предназначено (он теперь человек глубоко верующий) и тогда, значит, вина его смягчена: ни он сам, ни кто другой – по этой дороге Господь его вел, или все-таки она, она его вела. Ведь это она его вытолкнула, выгнала его ни за что, она сделала его для нас чужим, загнала в эту колею. Всю жизнь она одна им правила, и ни Бога здесь, никого не было – она одна. И он все хочет поехать к ней и спросить – она или не она, а если она, то зачем, почему, но так и не решается».

Не знаю, хорошо ли я вам передал то, что, каждая на свой лад, рассказывали девушки, но японцам идеи этого режиссера нравились не меньше первой исторической части. Во всяком случае, не реже, чем раз в месяц, находился гость, готовый финансировать постановку «Вишневого сада», а в случае удачи и везти ее в Японию. Однако сестры Лептаговы на моей памяти от денег отказывались, говоря, что все это в прошлом, давно нет ни того режиссера, ни труппы, ни театра. Кроме того, они уверены, что он бы и сам теперь так ставить не стал.


В школе я в пятом классе вступил в члены краеведческого кружка, а уже в седьмом меня выбрали его председателем. Столь стремительной карьерой я целиком и полностью обязан нашему соседу по коммунальной квартире Алексею Леонидовичу Трепту. Столько интересных сведений, сколько я приносил от него, не мог добыть никто.

Как-то я зашел к нему без предупреждения, он был мрачен, но попросил меня остаться.

«Я с похорон, – сказал он, – сегодня умер мой друг, который всю жизнь писал странные пьесы для одного актера, ни единая из них, Саша, так и не была поставлена. Другой его страстью, – продолжал Трепт, – был город. Москву он знал изумительно, куда лучше, чем я. Он свято верил, что дома живые; как люди, они рождаются, живут и умирают. Улицы же – это некое сообщество, или стая, где одно поколение сменяет другое, и, если хочешь уцелеть, сохранить место под солнцем, надо драться. Впрочем, говаривал он, некоторым зданиям случается выбиться и в вожаки. Он любил сравнивать улицу с государством, в котором периоды медленных, спокойных реформ кончались все сметающими революциями, и жалел дома, которые каждый раз слезливо и рахитично пытались доказать, что они не чужие, не враги этой совсем другой улице, что они рады новым товарищам и им хорошо с ними».

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3