Эта двадцати с чем-то лет девушка составила бы счастье любого европейского модельного агентства, если бы ее лицо не было затуманено той усталостью, которая так характерна для красавиц, скучающих от предопределенности своей судьбы. После частной школы и трех лет в лондонском университете, где Маша изучала что-то невнятно гуманитарное на стыке моды и социологии, она, несмотря на обилие мужского внимания и наличие двух не завистливых до чужой красоты подруг (что, согласитесь, уже немало для привлекательных девушек), вдруг впала в тоску и вернулась к отцу. Проведенные в Англии годы сделали ее тем, что японцы называют «кикоку-сидзё», говоря о детях, которые долго жили за границей: манерами, привычками и вкусами она была англичанкой, а характером (или, как теперь принято говорить, «менталитетом») – русской. Как известно, русским красавицам, которых природа наградила умом, а родители – образованием, трудно найти себе подходящую компанию в провинции, а уж таким белым воронам, как Маша, – и подавно. Она отчаянно страдала от одиночества и невозможности найти себе достойное применение, а потому почти все свободное время либо читала, либо каталась верхом. Вот и сейчас она уже стояла затянутая в костюм для конной прогулки.
– Что? – она тряхнула своей вороной гривой.
– Подойди. Посиди с отцом.
Она посмотрела на него с удивлением, но с места не сдвинулась.
– Что случилось? – спросила Маша. – С дядей Андреем поссорился?
Троекурову вдруг показалось, что Маша, еще не зная толком, что происходит, уже обвиняет его.
– Хочешь, помирю вас? Прямо сейчас?
В ее голосе звучало искреннее желание помочь и какое-то неуместное снисхождение, словно она видела в них с Дубровским всего лишь двоих детей, не поделивших игрушку. Это почему-то привело его в бешенство.
– Так, уйди от греха! Ступай, все! Не зли! – заорал Троекуров. Маша повела плечами, будто говоря: как хочешь. Она молча взяла штоф со стола и направилась к коридору.
– Бутылку оставь! – крикнул Троекуров дочери в спину. Она поставила бутылку на полку у двери и вышла. Кирилл Петрович посидел немного, а потом достал мобильный и набрал номер. Трубку сняли мгновенно.
– Троекуров… Слушай, кто судья?.. Понял. Ну, тогда я спокоен. Нет-нет, я сам с ней поговорю, – на одном дыхании сказал Кирилл Петрович, чтобы уже не дать себе передумать. Ганин с удовольствием разъяснял, что к чему, уверяя Троекурова, что дело, считай, уже сделано. А Кирилл Петрович уже и не слушал его. Путь назад был отрезан.
По пластиковому окну районного суда ползала муха.
– Суд рассмотрел иск Облприроднадзора к собственникам жилых и нежилых построек в поселке Кистенёвка. Приняв во внимание обстоятельства дела, ходатайства сторон и результаты независимой экспертизы, именем Российской Федерации суд постановил: в соответствии со статьями шестнадцатой, сорок девятой, пункт два, и пятидесятой Земельного кодекса Российской Федерации и положениями Гражданского кодекса Российской Федерации земельный участок с кадастровым номером…
Дубровский сосредоточенно наблюдал за мухой и, казалось, даже слышал ее жужжание – назойливое и безостановочное. Судья, женщина с рыхлым подбородком, говорила без всякого намека на интонацию.
Приглашение в суд Дубровский получил вчера утром – и не письмом. Утром, когда не было еще и полудня, в дверь постучал приземистый человек в неопрятном костюме, дал подписать повестку и ласково сообщил – мол, так-то и так-то, надо явиться.
На суде найденная Кузнецовым адвокат пыталась было вставить пару слов, но без толку. «Все было решено еще тогда, – думал Дубровский, – в тот момент, когда я повесил трубку, не дослушав Троекурова». Ордена, пришпиленные к его форме, тянули вниз, к самому полу, к самой земле. Муха оторвалась от окна, покружила над сидевшими в зале и поползла по столешнице.
– Решение суда может быть обжаловано в установленные законодательством сроки, – припечатала судья и обвела публику взглядом исподлобья. Не услышав возражений, она ударила молотком. Муха вновь поднялась в воздух, а Андрей Гаврилович вздрогнул.
Он смутно помнил, как попал домой. Проглотил приготовленный Егоровной обед, не замечая, что ест. Егоровна, кусая тонкие губы, наблюдала за ним и даже пыталась разговорить, но слова не шли тоже.
Унижения на этом не закончились. На следующее утро в Кистеневке появилась черная, словно гробовозка, машина и остановилась прямо у дома Дубровского. Некто в коротком полупальто вылез наружу, прошел по двору, сопровождаемый взглядами местных, которые моментально поняли, что сейчас решается их судьба, и постучал.
Дубровский самолично открыл дверь и уставился в подсунутую ему под нос бумагу.
– Ты еще кто? – просипел Андрей Гаврилович.
– Я с ним, – просто кивнул человек на машину. Уже знакомый по прошлому визиту судебный пристав, выдав довольно дружелюбную ухмылку, приветственно взмахнул рукой.
Андрей Гаврилович неопределенно кивнул под впившимися в него взглядами односельчан и исчез в доме. Терять ему все равно было нечего – ружье как влитое легло в руки, а ужас, отразившийся на лице водителя и пристава, успевшего перебежать от машины к крыльцу, был восхитительно комичен. Дубровский бы даже рассмеялся, не будь во рту так сухо. В толпе у забора кто-то ахнул. Все как один сделали шаг назад.
– Андрей Гаврилыч, – прокричал пристав, срываясь на визг, – не дурите!
Дубровский молча опустил ружье и выстрелил в машину. И еще раз. Стекло у водительской двери с хлопком осыпалось на землю. Толпа, будто единое существо, содрогнулась и снова попятилась. Пристав тихо матерился.
– Так и передай ему, – сказал Дубровский и растянул рот в улыбке.
Водитель спиной попятился к машине, за ним, пригибаясь, бросился и пристав, крича Дубровскому:
– Тебе к судье надо, а не нас тут пугать. У меня исполнительный! Лист! Понял?! – И уже из машины добавил: – Сидите, блин, здесь, как паралитики. А судья тоже человек! Тоже есть хочет! В город, говорю, тебе надо!
Толпа расступилась. Все смотрели вслед удаляющемуся автомобилю.
Единственное, чего сейчас хотел Андрей Гаврилович, это чтобы его хоть ненадолго оставили в покое. Жизнь расползалась под пальцами, будто кусок истлевшей ткани. Он почуствовал, что так устал, что, войдя в дом, немедленно лег и сам не заметил, как заснул и проспал до самого обеда.
Андрей Гаврилович сел на кровати, помассировал закрытые глаза и стал собираться. На комоде у кровати стоял чугунный бюстик Пушкина, бог весть когда подаренный ему сослуживцами в знак чего-то там. Пушкин укоряюще глядел из-под излишне густых бровей, похожий на злобную карикатуру на самого себя.
Кивнув зачем-то бюсту, Дубровский открыл шкаф и содрал с вешалки свежую рубашку, оделся. Обмотал вокруг шеи галстук, кое-как, дрожащими пальцами, завязал его. Надел приличные ботинки, причесался, долго смотрел в зеркало в свои красные, воспаленные бессонницей последних ночей глаза. Веки истончились, словно сделанные из пергамента, а щеки запали. Борода росла какими-то клочьями. Кивнув себе напоследок, Дубровский опрокинул Пушкина набок и из дырки в донышке отливки извлек заначку – завязанный канцелярской резинкой рулончик долларов, сунул их в карман и вышел вон.
Дорога до города не отняла у него много времени. Рулончик денег во внутреннем кармане пиджака упирался в самые ребра. Найдя нужный дом, Дубровский поднялся вверх по лестнице – кнопка лифта горела, сама же кабина застряла где-то между этажами.
Открыли не сразу – сначала в квартире послышалось какое-то копошение, что-то упало, а потом дверь распахнулась. На пороге стояла судья в махровом халате. Волосы судьи были зачесаны назад, открывая легкие залысины. Она вопросительно вылупила глаза, что придало ей сходство с совой.