Но так это было. И она корила себя за это. Как за все и всегда корила себя. А в темноте перед нею неотступно стояло бледное мальчишечье лицо с замученными глазами, которые теперь, после смерти, стали еще больше.
Ирод и вправду на время успокоился, и на время умолкли страшные слухи, по крайней мере стало тихо в самом Иерусалиме. Тихо, насколько знала Мариамна. Но связи ее с миром были бедны. Все, что она знала, рассказывала ей старая служанка из дома родичей. Она приходила к ней, не сказавшись хозяевам; если б они об этом проведали, ей пришлось бы худо. И все же она приходила. Потому что, хоть об этом обе молчали, она всей душой привязалась к Мариамне за недолгие месяцы, что они провели под одним кровом, и Мариамна к ней привязалась. У старухи было изрытое морщинами суровое лицо, но она только с виду казалась такой суровой. Она никогда не улыбалась. Отчего? Кто же знает, никто не знает. Просто бывает, что человек никогда не улыбается, особенно старый человек, у которого за плечами целая жизнь.
Она передавала Мариамне все происшествия в доме родственников и все толки о событиях в Иерусалиме и в мире. Она не тратила лишних слов, а случалось, ей и рассказать было нечего, но она и тогда приходила посумерничать возле Мариамны.
И Мариамна радовалась и благодарила ее. Она радовалась, что видит ее, и радовалась связи с миром и тому, что может порасспросить о родственниках, к которым крепко привязалась. Ей говорили, что они ненавидят ее. Но она не верила.
Она, как и прежде, часто бродила по городу и выходила за городскую черту. Редко какая женщина бродила здесь так свободно, но Мариамна привыкла к одиноким прогулкам. Она ведь родилась не в Иерусалиме, а в маленьком городке, принадлежавшем их семье, от которой теперь никого не осталось. И от городка ничего не осталось. Когда она видела его в последний раз, то была груда дымных развалин.
Много людей встречалось ей во время прогулок, но все незнакомцы, и она ни с кем не разговаривала. Порой все же ее узнавали и улыбались ей, может быть, в благодарность за помощь. Ибо все добрые перемены и смягчение гнета людская молва приписывала только ей. И потому, завидя ее, встречные улыбались, а иные даже падали перед ней на колени и целовали полы плаща Мариамны.
Мариамны, царицы серебряной.
И дивились тому, как она переменилась. Отчего бы?
И тому, что она уже не улыбается им, как прежде.
Улучшение жизни подданных и тишина во дворце не могли длиться вечно.
Ирод все больше делался беспокоен, все больше делался самим собой. Он ускользал от нее в собственный мир подозрительности и недоверия, и она ясно видела, что теряет над ним власть.
Она знала отчего. На этот раз он сам ей все высказал.
И снова покинул Иерусалим ради войны в горах, ради походной жизни, которая всегда была ему по сердцу.
Мариамна не очень печалилась, потому что присутствие его день ото дня тяготило ее все сильней. Он открыто укорял ее в том, что она его не любит, только об этом и твердил. Прежде он пересиливал себя, пытался скрыть, как он сам это называл, свое унижение, носил его в себе. Теперь же, напротив, он все высказал без обиняков, все бросил ей в лицо. Сказал, что знает, что она не любит его, что он замечал это всякий раз, как был с нею, и сама она прекрасно это знает и еще больше себя выдает тем, что так старается выказать ему пыл и страсть, каких никогда не испытывала, никогда, никогда, да и никогда не испытает, ведь для страсти не создано ее прохладное тело, ее бледное, хрупкое тело, ни руки ее не созданы для страсти, ни лоно ее, ни сердце, все в ней прохладно, все, все.
Она смотрела в его налитые кровью глаза горюющими темными глазами, не потупляя их.