И во мне вдруг пробудилось чудовищное подхалимство, и я сказал строго:
— Ну чего ты? Изломаешь, тогда что?! — Мне хотелось еще разок подержать самолет, а чтоб долговязый дал, надо, чтоб Таля не тянулась и нечаянно не выхватила бы его у меня.
Тут вошли взрослые. Отец долговязого сказал сыну:
— Иди спать, Славка, не путайся под ногами.
Когда остались мы одни, я вдруг обнаружил, что свет-то — с потолка!.. Под потолком висела на шнуре стеклянная лампочка, похожая на огурец, а внутри лампочки — светлая паутинка. Я даже вскрикнул:
— Гляньте-ка!..
— Ну что? Электричество. Ты, Ванька, поменьше теперь ори — не дома.
Тут вступилась мама:
— Парнишке теперь и слова нельзя сказать?
— Да говори он сколько влезет — потихоньку. Чего заполошничать-то.
Они еще поговорили в таком духе — частенько так разговаривали.
— Завез, да еще недовольный…
— Ну и давай теперь на каждом шагу: «Гляди-ка! Смотри-ка!» Смеяться ведь начнут.
— Ну и не одергивай каждый раз парнишку!
— Погоди, сядет он тебе на шею, если так будешь…
А как, интересно? Самого отец чуть не до смерти зашиб на покосе за то, что он, мальчишкой, побоялся распутать и обратать шкодливую кобылу — лягалась… Сам же нет-нет да вспомнит про это и обижается на своего отца. Его тогда, маленького-то, насилу откачала мать, бабушка наша неродная. А на шею я никому не сяду, не надо этого бояться.
Мы легли спать.
Долго мне не спалось. Худо было на душе. За стеной громко, с присвистом храпел хозяин, чуждо гудели под окнами провода, проходили по улице — группами — молодые парни и девки, громко разговаривали, смеялись. Почему-то вспомнилось, как родной наш дедушка, когда выпьет медовухи, всякий раз спрашивает меня:
— Ванька, какое самое длинное слово на свете?
Я давно знаю, какое, а чтоб еще раз услышать, как он выговаривает это слово, хитрю:
— Не знаю, деда.
— А-а!.. — И начинает: — Интре… интренацал… — И потом только одолевает: — Ин-тер-на-ци-о-нал! Мы покатываемся со смеху — мама, я и Таля.
— Эх вы!.. Смешно? — обижается дедушка. — Ну, валяйте, смейтесь.
Можно бы сейчас написать, что в ту ночь мне снились большие дома, самолет, лампочка… Можно бы написать, но не помню, снилось ли. Может, снилось.
Утром я проснулся оттого, что прямо под окном громко сморкался хозяин и приговаривал:
— Ты гляди што!.. Прямо круги в глазах.
Мамы и папки не было. Таля спала. Я стал думать: как теперь пойдет жизнь? Дружков не будет — они, говорят, все тут хулиганистые, еще надают одному-то. Речки тоже нету. Она есть, сказывал папка, но будет далеко от нас. Лес, говорит, рядом, там, говорит, корову будем пасти. Но лес не нашенский, не острова — бор, — это страшновато. Да и что там, в бору-то? — грузди только.
Тут вдруг в хозяйской половине забегали, закричали… Я понял из криков, что Славка засадил в ухо горошину. Всем семейством они побежали в больницу. Я встал и пошел в их комнату — посмотреть, какие в городе печки. Говорили, какие-то чудные. Открыл дверь… и не печку увидел, а аккуратную белую булочку на столе. Потом я узнал, что их зовут — сайки. Никого в комнате не было. Я подошел к столу взял сайку и пошел к Тале. Она как раз проснулась.
— Ой! — сказала она. — Дай-ка мне.
— Всю, что ли?
— Да зачем?.. Смеряй ниточкой да отломи половинку. Это мама купила?
— Дали. Славка дал.
Разломили саечку и стали есть, сидя на кровати. Никогда не ел такого вкусного хлеба. До чего же душистый, мягкий, чуть солоноватый, даже есть жалко; я все поглядывал, сколько осталось. Мы не услышали, как открылась дверь… Услышали:
— Уже пакостить начали? — С порога на нас глядела хозяйка. У меня все оборвалось внутри.
— Зачем ты взял сайку?
И — вот истинный Бог, не вру — я сказал:
— Я думал, она чужая.
— Чужая… Нехорошо так делать. Это — воровство называется.