Володя пил, пил всё больше и больше, ему становилось только хуже, и вскоре огонь человеческого образа его стих, а затем и потух, как тлеющий уголёк в печи. Наркологический диспансер. Психиатрическая лечебница. Белая горячка.
Лечебницей называют то место лишь формально. Тюремный режим, жёсткие нары, конвоиры в белых халатах, их мускулистые, сильные руки. Смирительная рубашка. Процедуры, ужасные инъекции. Аминазин, хлористые растворы в вену, шоковые терапии. Лечение психики через тело, душу через соматическое начало, весьма далеко отстоящее от реального человеческого сознания.
– Ко мне является Галя. Тихо опускается на кресло и смеется. Она зовёт меня с собой. То издевается, то жалеет меня и сына, то грустит, кружится в своём ведьмином шабаше. Её фигура еле видна. Мне лишь одному, и один лишь я слышу пронзительный леденящий смех.
Лечение помогло. Володя бросил пить, видения прекратились. Он стал возвращаться к обычной советской жизни, в которой не было ничего сверхъестественного, кроме ударного труда, отрицающего саму человеческую сущность и индивидуализм. Прошло несколько лет… Стал выходить на скамью у подъезда. Поначалу всё больше молчал. Постепенно начал разговаривать сначала с детьми, понемногу со взрослыми – соседями, которых едва узнавал.
– Галя… Галя… – произнес он однажды. – Она приходит ко мне. Я не пью уже несколько лет. Я здоров, а она всё равно ко мне является и смеётся, смеётся, смеётся, сидя в своём кресле…
Однажды Володя не вышел на работу, не ответил на телефон, на звонки и стук во входную дверь.
Под напором тяжёлого плеча дверь хрустнула и тихо отворилась. Свет пеленой доносился из зала. Осторожные неспешные шаги и чьё-то тяжёлое дыхание заполнили коридор. Кто-то чужой осмотрел кухню и ванную, вдохнул полной грудью затхлый запах и щёлкнул выключателем. Сделав несколько шагов, открыл прозрачную дверь, прошёл в зал и замер.
Выключенный телевизор, приглушённый свет единственной матовой лампочки в люстре, стол в углу, шкафы и антресоли, отделанные лакированным шпоном, два кресла. В одном из них сидел он. В гробовой тишине, свесив руку почти до пола, а вторую безвольно бросив на колени, окаменевшими глазами он смотрел в сторону второго кресла.
Глаза ничего уже выражали – белый снег поглотил их. Все мышцы были расслаблены. Лишь лицо сохранило отпечаток последнего, что он увидел в своей жизни. Лицо «смеялось». Смеялось, широко открыв глаза, смеялось, судорожно напрягая жилки, по-волчьи оскалив зубы; рот и сведённая гортань до сих пор, казалось, издавали страшный, нечеловеческий рык. Голова была обращена в сторону кресла. В сторону пустого кресла, где когда-то любила сидеть она…
Цинизм на похоронах
«Грязное» воскресенье
В трактире… было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане.
И. А. Бунин. «“Чистый” понедельник»Не спеша мы шли по старому, чудом сохранившемуся саду. Тропинка узким ручейком уводила нас в глубь. Позади смыкались ветви деревьев, ограждая нас всё надёжней от людей, бурным потоком врывающихся в будничную жизнь, от невзгод, обыденно заставляющих забывать о себе и своих чувствах, от суеты, убивающей мысли о главном. Полдень тихий и тёплый, хотя ещё утром дул пронизывающий юго-восточный ветер и степная пыльная буря не располагала ни к прогулкам, ни к доверительной размеренной беседе. Ветра совсем не стало, когда мы подошли к реке. Небольшие облака смотрели на нас с высоты, периодически пряча от взгляда единственного свидетеля – по-летнему ещё жаркое солнце. Мы нравились облакам, и они не давали солнечным лучам отвлекать нас друг от друга.
За садом давно никто не ухаживал, и он лишился своей рукотворной упорядоченности, приобрёл вид более естественный, более живой, вид творения разумной природы, провидения, вид чуда – яблоневый сад на берегу реки. Непосвящённому он казался лишь там и тут разбросанными в хаотичном порядке деревьями с уродливо изогнувшимися ветвями. На самом деле это был искусственный, но живой свидетель былых человеческих трагедий. Когда ты находился среди нагромождения ветвей и листвы, казалось, что не деревья это вовсе, а люди, застывшие, скорчившись от боли, от тоски, холода и голода. Преданные и забытые своей страной, своими родственниками, соседями, знакомыми. Души их канули здесь, как и тела. Злые, алчные люди пытались стереть и память о них, но сад не дал этого сделать – сохранил.
Дикие яблони посажены чьей-то мозолистой, иссохшей от голода и тяжкого труда рукой. Рукой, уже построившей дом, рукой человека, вырастившего сына, понимающего и принимающего такой трагический финал своей жизни.
Мы уходили всё дальше, а сад всё не кончался, не видно было конца людскому горю, страданиям и одновременно надежде, позволяющей выживать в самые невыносимые времена. Зазвонили вдалеке колокола. Набат бил в память о невинно убиенных, замученных здесь, о, возможно, таких же, как и мы, что просто хотели жить, растить детей, дышать лесом, рекой и друг другом.
Мы шли. Разговаривали. Я смотрел на неё с умилением, поражаясь её видению мира, её жизненного опыту, её мечтам и стремлениям, глубине человека, которого раньше я знал очень поверхностно – скорее вообще не знал. Наверное, я казался ей дурачком, беспрерывно улыбающимся и смотрящим на неё щенячье-волчьими глазами. Наша встреча наедине была всего второй, но уже в конце первой я понял, кем так неожиданно стала для меня эта девушка. Она мне нравилась. Нравилась слишком сильно. Больше, чем этого хотел бы мой рассудок. В её присутствии я терял над собой контроль. Меня беспокоило, что спектр моих эмоций сместился. С ней я то был слишком весел, то, наоборот, пускался в излишне пространные философские рассуждения. Не стало эмоционального центра во мне, он исчез – она его заняла, она стала мерой моих желаний и стремлений, моим эталоном и идеалом в мире.
Тропинка привела нас к обрыву, глубокому рву, преградившему путь, разделившему наш мир пополам, заставившему задуматься, куда мы с ней шли. Многие в своей жизни приходят к обрыву – к жизненному барьеру, за которым лежит неизвестность, неизвестность зовущая и одновременно настораживающая. Сильные люди преодолевают препятствие и идут дальше своим путём, слабые падают на дно оврага, смирившиеся возвращаются назад той тропой, что пришли, и больше никогда не ищут другой дороги. Для нас этот неожиданный, нежданный ров и стал тем поворотным моментом, той границей, разделившей жизнь на до и после.
Казалось иногда, что мы с ней совершенно разные люди. Она демонстративно и вульгарно курила – я занимался спортом; я ужасно сквернословил – она старалась избегать даже цензурной брани; я не понимал музыки Чайковского и Рахманинова – она обожала; ей нравились стихи Мандельштама – я был к ним абсолютно равнодушен; был излишне прямолинеен и горяч – она расчётлива и сдержанна. Такие люди не рождены быть вместе? Напротив! Именно к совершенно иному человеку интерес порой не угасает никогда, к такому же, как и ты, – очень быстро. Желание узнать её, понять ход её мыслей становилось все сильнее. После разговоров с ней я всегда что-то читал, что-то слушал, во что-то пристально вглядывался, пытаясь уловить нечто, мне пока не видимое, а ей уже открывшееся. Слушал концерты Петра Ильича, читал стихи Осипа Эмильевича, прозу Куприна, Бунина. И с каждым днём мне хотелось быть к ней ближе, говорить с ней, слушать, смотреть на неё.
Я редко задавал вопросы – не хотел быть бестактным, лишь по обрывкам фраз понимал, чего она хочет. Как и все, она хотела любви, нежности, ласки, внимания – ничего необычного и несбыточного. Многого в ней я не понимал. Стремление путешествовать мне казалось склонностью к праздности, к перфекционизму – болезнью юности. Она была, как и я, слегка высокомерна, подвержена европейскому меркантилизму, однако не чужда тонких переживаний – могла уловить еле заметный смысл в музыке, стихах, человеческой речи. Не особо разбиралась, в отличие от меня, в науке и технике. Мы были разными берегами одного и того же кипучего океана, бурлящего, наполненного жизнью, постоянно рождающего что-то в своих глубинах. Все её достоинства вызывали во мне трепет, недостатки – уважение.