Вот почему имя Хромца произвело сильное впечатление на слушателей, и после минутного молчания один из старейших рыцарей, Войцех из Яглова, сказал:
– Драться с таким врагом дело нешуточное.
– Только вот за что драться? – живо возразил Миколай из Длуголяса. – Что нам из того, будет там, за морями, за долами, править сынами Велиала Тохтамыш или какой-нибудь Кутлук?
– Тохтамыш принял бы христианскую веру, – сказал Мацько.
– То ли принял бы, то ли нет. Разве можно верить собакам, которые не признают Христа?
– Но должно голову сложить во имя Христа, – возразил Повала.
– И во имя рыцарской чести, – прибавил Топорчик, родственник каштеляна. – Найдутся ведь среди нас такие, которые пойдут. У пана Спытка из Мельштына молодая любимая жена, а он уже отправился к Витовту.
– И неудивительно, – вставил Ясько из Нашана. – Пусть на душе у тебя смертный грех, за такую войну наверняка получишь и отпущение грехов, и спасение.
– И вечную славу, – снова подхватил Повала из Тачева. – Коль воевать, так воевать, а что враг силен, так оно и лучше. Тимур покорил весь мир, подчинил себе двадцать семь царств. Честь и хвала была бы нашему народу, если бы мы стерли его с лица земли.
– Отчего ж не стереть? – воскликнул Топорчик. – Да покори он хоть сотню царств, нам все едино; пусть другие его боятся, а мы не станем! Это вы верно говорите! Бросить только клич да собрать тысяч десять добрых копейщиков – и мы весь мир пройдем!
– Да и какому еще народу покорить Хромца, как не нашему?
Так толковали рыцари, а Збышко просто диву давался, как это ему раньше не захотелось двинуться с Витовтом в дикие степи… Будучи в Вильно, он хотел посмотреть на Краков и двор, принять участие в рыцарских ристалищах, а теперь подумал, что здесь его ждут, быть может, бесчестье и суд, а там он в худшем случае умрет смертью храбрых…
Однако столетний Войцех из Яглова, с трясущейся от старости головой, но умудренный годами, словно ушат холодной воды вылил на рыцарей.
– Глупцы вы, – сказал он. – Да разве никто из вас не знает, что королева слышала глас самого Христа, ну а коли Сам Спаситель снизошел к ней, то почему же Духу Святому, лишь третьей ипостаси Святой Троицы, быть к ней менее милостиву? Потому-то она провидит будущее так, будто все перед ней совершается, и вот она говорила…
Оборвав эту свою речь, он потряс головой и сказал, помолчав:
– Позабыл я, что она говорила, погодите, дайте-ка вспомнить.
Он стал припоминать, а рыцари сосредоточенно ждали, ибо все думали, что королева – провидица.
– Ах да! – сказал он наконец. – Вспомнил! Королева говорила, что, если бы все здешние рыцари пошли с князем Витовтом на Хромца, мы сокрушили бы язычество. Однако нам нельзя этого сделать из-за козней христианских владык. Надо стеречь границы и от чехов, и от венгров, и от ордена, никому нельзя доверять. А коли с Витовтом уйдет лишь горсточка поляков, их одолеет Тимур Хромой или его воеводы, которые ведут за собой тьму тем татар…
– Ведь сейчас у нас мир, – сказал Топорчик, – и, сдается, сам орден помогает Витовту. Даже крестоносцы не могут поступить иначе, они хоть для виду должны показать святому отцу, что готовы сражаться с язычниками. При дворе поговаривают, будто Куно Лихтенштейн приехал сюда не только на крестины, но и для переговоров с королем…
– Вот и он! – воскликнул в удивлении Мацько.
– И впрямь он! – сказал, оглянувшись, Повала. – Ей-ей, он самый! Недолго же погостил у аббата, должно быть, на рассвете уж уехал из Тынца.
– Приспичило! – угрюмо сказал Мацько.
В это время Куно Лихтенштейн прошел мимо них. Мацько узнал его по кресту, нашитому на плаще, но крестоносец не узнал ни его, ни Збышка, потому что видел их раньше в шлемах, а из-под шлема, даже при поднятом забрале, видна только нижняя часть лица. Проходя мимо рыцарей, Лихтенштейн кивнул головой Повале из Тачева и Топорчику и стал медленно и величественно подниматься с оруженосцами по ступеням собора.
Тут зазвонили колокола, всполошив стаи галок и голубей, гнездившихся на башнях, и возвестив вместе с тем, что скоро начнется обедня. Несколько встревоженные скорым возвращением Лихтенштейна, Мацько и Збышко вошли вместе с прочим народом в костел. Надо сказать, что больше тревожился старший рыцарь, внимание младшего было всецело поглощено двором. Отродясь не видывал Збышко ничего такого, что могло бы сравниться пышностью с этим костелом и с этим собранием. С двух сторон его окружали знаменитейшие мужи королевства, прославившиеся в совете или в бою. Многие из тех, кто устроил предусмотрительно брак великого князя Литвы с прекрасной и юной королевой Польши, уже умерли, но некоторые были еще живы, и народ взирал на них с необыкновенной почтительностью. Молодой рыцарь не мог налюбоваться осанкой краковского каштеляна Яська из Тенчина, у которого суровость сочеталась с величественностью и благородством; с восхищением смотрел он на умные и исполненные достоинства лица других советников и на здоровые лица рыцарей, у которых волосы, ровно подстриженные над бровями, длинными кудрями ниспадали на плечи. Иные носили на головах сетки, иные поддерживали волосы только повязками. Иноземные гости, послы римского императора, Чехии, Венгрии и Австрии и лица, сопровождавшие их, поражали необыкновенной изысканностью одежд; князья и бояре литовские, невзирая на летний зной, надели пышности ради шубы, подбитые дорогими мехами; князья русские в негнущихся широких одеждах на фоне церковных стен и позолоты напоминали иконы византийского письма. Но с самым живым любопытством Збышко ждал выхода короля и королевы; он старался протиснуться вперед, к седалищам ксендзов, перед которыми у алтаря виднелись две подушки красного бархата, – король и королева всегда слушали обедню коленопреклоненными. Ждать пришлось недолго: король вышел первым из дверей сакристии[36], и, пока он дошел до алтаря, Збышко успел хорошо его рассмотреть. Черные, длинные и спутанные волосы короля со лба уже начинали редеть, с боков они были откинуты за уши, смуглое лицо было гладко выбрито, нос с горбинкой, острый, у рта пролегли складки, а черные, маленькие, блестящие глазки бегали по сторонам так, словно король, прежде чем дойти до алтаря, хотел пересчитать всех молящихся в храме. Лицо у короля было добродушное, но вместе с тем настороженное, как у человека, который, будучи вознесен судьбою сверх ожидания, должен все время думать о том, отвечают ли его поступки королевскому сану, и опасаться злоречия. Поэтому в лице его и движениях сквозило легкое нетерпение. Нетрудно было догадаться, что в гневе он неукротим и страшен и что всегда остается тем самым князем, который в свое время, когда крестоносцы своими происками вывели его из терпения, крикнул их посланцам: «Вы ко мне с пергаментом, а вот я вас копьем!»
Но сейчас эта природная горячность характера умерялась глубокой и искренней набожностью. В костеле король служил примером благочестия не только для вновь обращенных князей литовских, но и для польских вельмож, издавна славившихся своей набожностью. Часто, отбросив подушку, король для вящего умерщвления плоти стоял, преклонив колена, на голых камнях; воздев руки, он не опускал их до тех пор, пока от усталости они сами не падали вниз. Он отслушивал на дню не менее трех обеден, причем слушал их с жадностью. Открытие чаши и звон колокольчика во время великого выхода всегда наполняли его душу восторгом и упоением, блаженством и трепетом. После окончания обедни он выходил из костела, словно очнувшись ото сна, умиротворенный и кроткий, и придворные уже давно знали, что в это время легче всего сыскать у него милость или испросить дары.