Это как раз те поля, которые когда-то принадлежали Домниным – родителям Марфы и Глаши, Кольцовым, Гриням и Волчковым ещё во времена единоличников, а у их родителей и перед самой революцией были в собственности. Это поле так и называют Силантьевым, по имени отца деда Прокопа Волчкова. Сказывают, он первый взял эту землю ещё во времена Столыпина. Это потом уже за ним потянулись Грини, Кольцовы, Домнины, другие сельчане. А первым был старый Силантий Волчков. Старый-старый, а сына Прокопа надоумил да и наказал брать землю в собственность. Сам уже ходить не мог, всё на завалинке да на завалинке под солнышком грелся. А мечтой о земле жил. Вот оно как. Грамотный старичок был, не нам чета, хотя образования не было. Своей головой до всего доходил. Вот и землицей не прогадал. Говорят на деревне, что умирал старый Силантий с улыбкой, радостно. Мол, главное в своей жизни сделал: сынов народил и земелькой собственной обзавёлся. Знать, всю жизнь мечтал человек о земле, о собственном клочке землицы, хозяином хотелось быть. Оно так. Выходит, для счастья не так уж и много надо – хорошая семья и клочок собственной землицы.
Мысли снова и снова кружились вокруг семьи, детей. Вон, Агаша. Свадьбу сыграли, расписались за день до войны. Муж её Петро Кондратов, хороший, работящий хлопец, на тракторе работал в бригаде Кузьмы, под призыв не попал. Вернее, попал, да призвать не успели, отложили призыв на потом. А тут слишком уж быстренько эти немцы оказались у них.
Живут в своей избе на том краю Вишенок. Никита Иванович, сват, выделил сына, помог ему поставить домишко как раз перед женитьбой. Колхоз в стороне не остался. Спасибо Сидоркину Пантелею Ивановичу – председателю: на правлении колхоза с лёгкой подачи самого председателя постановили помочь лучшему трактористу материалами в строительстве дома. Казалось, женились, живите отдельной семьёй, без родительской опеки, работайте, зарабатывайте себе на жизнь, родите детишек, растите их, радуйтесь жизни. Так нет, неймётся этим немцам. И что тянет людей в войны? Или они по – другому, мирно жить не могут? Иль у них жёнок да детишек нет? На её бабский ум, считает Марфа, при семье должен быть мужик, хозяином, обихаживать жену, детишек, дом, а не шастать со своими ружьями по чужим странам да мешать людям жить.
Казалось, не так давно Данила с Ефимом на той, первой германской войне были, а тут опять… Что людям надо? Неужто без войны прожить нельзя? И получается-то не мы к ним в неметчину, а всё они к нам, к русским, повадились как козёл в капусту. Тогда и отвадить не грех. Ну, никак не дают спокойно пожить, порадоваться жизни.
По весне Кузьму проводили в армию, а тут и Надя, что замужем в Пустошке, родила первенца.
Вот радости-то было-о! Первый внучек! Они с Данилой уже бабушка да дедушка! Господи! Какое счастье-то! Боялась в тот миг, что бы сердце не остановилось от радости, не выскочило из груди материнской.
А Данила-то, Данила?! Воистину, что малый, что старый. Расхлюполся-то от радости тоже, носом шмыгает, шмыгает, глаза трёт и почём зря материт махорку. Мол, и до чего ж в этом году табак крепкий, итить его в корень! Но её-то, Марфу, жену, не обманешь: кинулась ему на шею, да и добре так всплакнули оба, всласть. Обнялись, прижались друг к дружке, и… Давно так добре им вдвоём не было, давно. От Ульянки, почитай, как родила её, так холодок меж ними так и стоял, так и веяло меж ними стужею.
Марфа снова распрямилась, украдкой оглядела поле: не видит ли кто, не догадываются ли люди о её греховных мыслях? Но нет, все молодицы жнут, не отрываясь. Детишки снуют по полю туда-сюда…
Женщина опять принялась вспоминать, не прекращая жать. Руки по привычке делали своё дело, а мысли закрутились, наскакивают друг на друга в голове, только успевай думать.
Говорил потом Данила, что боялся за дочурку, за Наденьку. Мол, как она родит? Чтобы не дай Бог чего. Страшно ведь.
Во, дурачок! Как она сама рожала, так молчал, а тут… Успокоила его тогда. Да как все бабы, так и она, доча твоя, родит: ра-а-аз, и всё! Родила! А как она, Марфа, рожала? А как другие бабы рожают?
Дык, говорил, боязно ж это, больно и страшно, рожать-то. Это ж, говорит, как подумаешь, что из тебя кто-то лезет, то и всё…
Дурачок, чего с него возьмёшь? Она ж в больнице в Слободе рожала, при ней доктор Дрогунов был, да сёстры медицинские не на шаг не отходили от роженицы. Это ж не прежние времена, когда под кустом баба рожала. Чего ж бояться? Вы, мужики, своё дело знайте, а уж мы, бабы, своё дело знаем не хуже вашего.
Председатель по такому случаю дал бортовую машину, загрузились всей семьёй, Глашка с Ульянкой тоже, поехали к Настеньке в Пустошку. Вовка за рулём. Подарков надарили-и, тьма! А то! Первый внук! Это вам не хухры-мухры, не фунт изюму скушать!
Сутки бражничали! Ефим на два дома управлялся, правда, чтобы Данила не знал. Да Бог с ним! Он, Данила, потом ещё и дома с мужиками дня три угощался, да внука расхваливал. Мол, на него, на деда похож, прямо, вылитый Данилка в детстве. И-и-и, есть что говорить, да нечего слушать! Помнит он, каким был в детстве?
И скажет же тоже.
Размышления Марфы прервали детские крики, громкая мужская ругань, что доносились от суслона, где сидел полицай. На крик к суслону кинулись бабы, побежала и Марфа.
Какое же было изумление, когда увидела полицая, который держал за воротник её сына Никиту.
– Чей хлопец? – вопрошал полицай, гневно глядя на толпу женщин, что собрались к суслону, сбежались на крик.
– Мой, мой, – кинулась к сыну Марфа, но её грубо оттолкнул полицай.
– Не подходи! – загородился свободной рукой от матери. – С ворами у нас будет один разговор: к стенке и никаких гвоздей!
– Да ты что? – оторопела Марфа. – За что?
– А вот за что, – мужчина выдернул рубашку у ребенка из штанишек и на стерню посыпались сорванные только что колоски ржи, полные зерна.
– По законам Германии вора надо расстрелять, понятно вам? Я обязан доставить его в комендатуру.
– Ой, мой миленький! – Марфа упала на колени, поползла к полицаю. – Мой миленький мужчиночка! Пощади! Пожалей мальца, умоляю! Пожалей моего сыночка родненького! Дитё совсем, истинно, дитё! – и ползла, ползла по высокой стерне, не смея поднять голову.
Все женщины замерли, молча, с замиранием сердца смотрели на мать, ползущую к полицаю. И на ребёнка, который, казалось, отрешённо смотрел на происходящее, не до конца понимая, что сейчас с ним может быть. Только вдруг побуревшие между ног штанишки говорили об обратном: ребёнок сильно, очень сильно испугался, и от испуга потерял дар речи и обмочился.
Только было не понять: то ли он испугался за себя, за собственную жизнь или за маму, ползущую по стерне к полицаю?
Марфа обхватила ногу полицая, умоляя оставить, пощадить дитё неразумное, как мужчина с силой ударил её сапогом в лицо, а потом добавил и прикладом винтовки сверху по спине. Женщина вдруг, разом безвольно рухнула лицом в стерню и замерла, застыла, как неживая.
– Я сказал: вора в комендатуру и под расстрел! – полицай, почуяв свою силу, входил в раж. – Я покажу вам воровать! Дыхать будете, как я скажу! – и решительно направился в сторону деревни, удерживая за воротник Никитку.
Жнеи, дети застыли, онемели от предчувствия чего-то страшного, того, чего с ними пока ещё не было, что не могло присниться в тяжком сне, но могло вот-вот случиться, что уже неумолимо приближалось. Неизвестность лишала способности думать, решать, а лишь безмолвно глядели, зажав рот ладонями, не зная, что и как им делать.
И в это мгновение сзади к полицаю волчицей кинулась Агаша, за два-три прыжка нагнала его, с лёту ухватив одной рукой за волосы, дернула на себя, и тот же миг серп женщины застыл на горле мужчины.
– Стоять! – шипящий, не предвещающий ничего хорошего, голос Агаши поверг полицая в шок.