Земельных угодий было столько, что едва ли можно было освоить даже сотую часть пустующей целины.
За постой Шумилины с меня не брали.
- Вот еще! - говорила Шумилиха. - На пайке живешь. Ребятам книжки читаешь, сказки рассказываешь, да еще с тебя же плату брать...
Приводились и другие доводы:
- Сам человек свой хлеб в навоз перегоняет, а гость - в хорошую молву.
И мне казалось, что добрее, приветливее и хлебосольнее Шумилиных трудно найти семью. Когда же дело коснулось Саламаты и Тимофея, я увидел Шумилиных в ином свете. Они все поднялись на дыбы.
- Как только совести у него хватило, даже подумать страшенно, что Саламату за него замуж выдадут! - кипятилась мать.
А отец пуще того:
- За пазухой, что ли, ты, Саламата, будешь жить у него? Так ведь не блоха.
А дед Шумилин сыпал присказками да прибаутками:
- Нашли себя дровни тарантасу ровней... Захотел цыплак на цаплю взлететь, да ноги коротки...
И братья Саламаты тоже находили обидные для Тимофея слова, хотя и дружили с ним и называли его "коренным конем конягинского табуна". Это так и было. На Тимофее держалось главное и единственное богатство Конягина лошади.
Конягин, умный и деятельный мужик, нажил свой достаток на полукровных конях. Скрещивая с мелкими выносливыми сибирскими лошадками привозных породистых коней, он добился немалых успехов. Я сам лично читал указание из Москвы, где говорилось, что "деятельность Конягина следует считать общественно полезной и перспективной". Поэтому хотя Конягин и числился кулаком, а облагался умеренно. После всех реквизиций, мобилизаций и добровольных поставок у него осталось голов сорок хороших коней. Забегая вперед, следует сказать, что умный Конягин вовремя подал заявление об изъятии его табуна в пользу государства, с тем чтобы учредить настоящий конный завод при его участии. И это было сделано.
Короче говоря, об этом человеке у меня осталось в конце концов хорошее впечатление. К его чести следовало отнести и то, что он нескрываемо желал своего работника, батрака Тимофея, назвать милым зятем. Но дочка Конягина Анфиса, выросшая без матери, уже в шестнадцать лет повела себя так шумно, что это стало слышно и в соседних деревнях.
Анфиса всяческими способами старалась приблизить к себе Тимофея, даже однажды она велела ему натереть ей дегтярной мазью поясницу, на что жаловался мне и Саламате "коренной конь" Конягина. За ослушание сумасбродная Анфиса могла прогнать Тимофея. А с потерей места у Конягиных Тимофей потерял бы и деревню Полынную, где он хоть изредка, да мог видеться с Саламатой.
Саламата, высокая, сильная, хорошо сложенная девушка, с напускной грубоватостью в обращении с людьми, была нежнейшим существом. Умея отвечать братьям на мужскую брань мужской бранью, она навзрыд плакала, когда я рассказывал ей сказку о царевне Лягушке или о Золушке.
Меня Саламата, думаю я, любила больше всех других в их доме. Она хозяйничала в моем сундучке, приводила в порядок мое небогатое белье, тайно подарила мне носки из верблюжьей шерсти, шарф, опояску. Она всегда сохраняла для меня стаканчик "первача", который бывал так дорог, когда я, промерзнув на ста морозах в долгих разъездах, возвращался домой.
Саламата не скрывала от меня свою любовь к Тимофею. Я ей был нужен как поверенный сердца, как брат, понимающий ее и сочувствующий ей.
- Уж так-то я его люблю... так-то люблю, что даже стыда не чувствую при нем. Сама первая целую его. В губы, в глаза, в щеки и за ухом... Будто не кто-то, а я родила его давным-давно, а потом умерла, истлела и заново появилась на свет девкой, его суженой. Таких чудес даже в твоих сказках нет...
Переведет, бывало, Саламата дыхание, расправит на себе кофту, стесняющую переполненную чувствами ее грудь, и примется снова рассказывать:
- Моих братьев золовки тоже любят...