Чарльз, босой, все еще в халате, кубарем скатился с холма. Фрэнсис спешил за ним по пятам. Опустившись на колени, Генри осторожно уложил Камиллу на траву. Она приподнялась на локтях.
– Камилла, ты умираешь? – выпалил Чарльз, падая на землю рядом с сестрой и с ужасом глядя на рану.
– Кому-то, – сказал Фрэнсис, разматывая бинт, – придется вытащить этот осколок.
– Может, я попробую? – спросил Чарльз, поднимая глаза.
– Только осторожно.
Взявшись за пятку, Чарльз ухватил осколок двумя пальцами и слегка потянул. Камилла судорожно втянула воздух.
Чарльз отпрянул как ошпаренный. Он было опять протянул руку, но тут же ее опустил. На кончиках пальцев у него блестела кровь.
– Ну, давай же, – сказала Камилла, совладав с собой.
– Не могу. Боюсь сделать тебе больно.
– Мне и так больно.
– Не могу, – выдавил Чарльз, жалобно глядя на нее.
– Отойди отсюда, – скомандовал Генри, быстро встав на колени и приподнимая раненую ногу.
Чарльз отвернулся. Он был бледен не меньше сестры, и я вспомнил старое поверье: когда один из близнецов ранен, другой тоже чувствует боль.
Глаза Камиллы распахнулись, она дернулась, но Генри уже держал в окровавленной руке изогнутый кусок стекла.
– Consummatum est[40].
Фрэнсис начал орудовать йодом и бинтами.
– Ничего себе, – сказал я, рассматривая на свет стекляшку в красных разводах.
– Вот и умница, – приговаривал Фрэнсис, старательно бинтуя ступню. Как многие ипохондрики, он умел разговаривать с больными успокаивающим тоном не хуже опытной сиделки. – Вы только посмотрите на нее. Она даже не плакала.
– Не так уж это было и больно.
– Черта с два! Просто ты очень храбрая девочка.
Генри поднялся с колен.
– Да, очень храбрая, – сказал он.
Ближе к вечеру мы с Чарльзом сидели на веранде. Внезапно похолодало; по-прежнему сияло солнце, но поднялся ветер. Мистер Хэтч недавно вошел в дом с охапкой дров, и в воздухе уже потянуло тонким и терпким запахом дыма. Фрэнсис, напевая, отправился готовить ужин; его звонкий, высокий, немного фальшивящий голос доносился до нас из окна кухни.
Рана Камиллы оказалась неопасной. Фрэнсис сразу же повез ее в травмпункт – Банни, раздосадованный тем, что проспал столь интересное событие, поехал с ними, – и они вернулись уже через час. Камилле наложили шесть швов, перебинтовали ногу и выдали пузырек тайленола с кодеином. Теперь Генри и Банни играли в крокет, а она наблюдала за игрой. Слегка опираясь на больную ногу, она прыгала вдоль края площадки на здоровой, что издалека производило впечатление разудалого танца.
Мы пили виски с содовой. Чарльз попытался научить меня играть в пикет (“Ведь в пикет играл Родон Кроули в “Ярмарке тщеславия”, помнишь?”), но я оказался никудышным учеником, и карты лежали без дела.
Чарльз отхлебнул виски. Он так и провел весь день в халате.
– Жаль, что завтра нам нужно возвращаться в Хэмпден, – сказал он.
– Жаль, что нам вообще нужно возвращаться, – отозвался я. – Вот было бы здорово здесь жить.
– Ну, в принципе это возможно.
– Что?
– Не сейчас, конечно. Потом. После колледжа.
– То есть?
– Видишь ли, – пожал плечами Чарльз, – тетушка Фрэнсиса ни за что не станет продавать дом на сторону. Она хочет оставить его в семье. Когда Фрэнсису исполнится двадцать один, он получит его за гроши. А если даже это будет не так дешево, у Генри денег столько, что он не знает, куда их девать. Они могут скинуться и купить дом вдвоем. Запросто.
Этот прагматичный ответ озадачил меня.
– Я что имею в виду, – пояснил Чарльз, – когда Генри закончит колледж – если, конечно, он его закончит, – ему понадобится местечко, где можно спокойно писать книги и изучать двенадцать великих цивилизаций.
– Как это, если он закончит?
– Да так. Надоест ему, и все. Он и раньше поговаривал, что бросит учебу. По большому счету в колледже ему делать нечего, а работу искать он точно никогда не станет.
– Ты думаешь? – с любопытством спросил я. Я всегда представлял себе Генри преподавателем греческого в каком-нибудь элитном колледже, затерянном на просторах Среднего Запада.
– Вот еще! – фыркнул Чарльз. – С какой стати? Деньги ему не нужны, а преподаватель из него ужасный. Фрэнсис – тот и подавно за всю жизнь палец о палец не ударил. Подозреваю, он мог бы жить с матерью, если б не ее новоиспеченный муженек. Нет, здесь ему будет лучше. К тому же и Джулиан тут рядом.
Сделав глоток, я пригляделся к далеким фигурам на площадке. Банни, не обращая внимания на закрывавшие глаза пряди волос, готовился ударить по шару, примеряясь молотком и раскачиваясь взад-вперед, как чемпион мира по гольфу.
– А у Джулиана есть родственники?
– Нет, – ответил Чарльз, обсасывая кубик льда. – Только какие-то племянники, но он их терпеть не может. Ну-ка, ну-ка, смотри, – оживился он, приподнимаясь в кресле.
Я проследил за его взглядом. Банни, стоявший на дальнем краю лужайки, наконец-то сделал удар. Шар прокатился мимо шестых и седьмых ворот, но каким-то чудом задел колышек.
– Погоди, – сказал я. – Вот увидишь, он потребует еще удар.
– Не дождется, – сказал Чарльз, опускаясь в кресло, но все еще следя за игроками. – Генри сейчас вправит ему мозги.
Генри указывал на пропущенные ворота, и хотя слов было не разобрать, я был уверен, что он педантично цитирует правила. До нас долетели вопли оскорбленного Банни.
– Похмелье вроде прошло, – чуть погодя заметил Чарльз.
– У меня тоже, – ответил я.
Закат разливал золото по траве, вытягивал из деревьев длинные бархатистые тени. Омытые вечерним светом облака казались творением Констебля. Мне не хотелось в этом признаваться, но я снова был почти пьян.
Мы посидели в тишине, наблюдая за игрой. С площадки доносились приглушенные сухие удары молотков по шарам, на кухне под звон кастрюль и хлопанье шкафчиков Фрэнсис распевал, судя по исполнению, самую веселую песню на свете: “Мы овечки, заблудшие в дикой чащобе… Бе-е! Бе-е! Бе-е!..”[41]
– А если Фрэнсис купит дом, – сказал я наконец, – думаешь, он пустит нас жить?
– Еще бы. С одним только Генри он спятит от скуки. Банни, наверно, придется работать в банке, но он сможет навещать нас по выходным, если оставит дома Марион и детишек.
Я рассмеялся. Накануне вечером Банни объявил, что хочет восьмерых детей, четырех мальчиков и четырех девочек. В ответ Генри разразился долгой тирадой, объясняя без тени иронии, что в природе завершение репродуктивного цикла неизбежно влечет за собой скорую дегенерацию и смерть.
– Ужасно, – сказал Чарльз. – Я просто вижу, как он стоит в садике перед домом, напялив дурацкий фартук.
– Поджаривает гамбургеры, ага.
– А вокруг него с воплями носятся штук двадцать детишек.
– Пикники Киванис-клуба.
– Шезлонги La-Z-Boy.
– Не говори…
Ветер встряхнул кроны берез, и те щедро осыпали нас желтыми листьями. Я снова отхлебнул виски. Если б я даже вырос в этом доме, я и то не мог бы любить его сильнее; и скрип качелей, и узор вьющегося по решетке ломоноса, и мягкие складки холмов с серой каймой у горизонта, и едва заметная за деревьями полоска шоссе – все это не могло бы быть более родным. Самые краски этого места вошли в мою кровь. Если Хэмпден впоследствии вспоминался мне смятенным вихрем белых, зеленых и красных мазков, то загородный дом появлялся перед мысленным взором роскошной акварелью – слоновая кость, ляпис-лазурь, каштан, охра, золото, – на которой лишь постепенно проступали знакомые контуры: стены, крыша, небо, клены. Увы, даже в тот вечер, когда я сидел на веранде с Чарльзом и вдыхал запах поднимавшегося из труб дыма, мне не верилось, что это действительно происходит со мной; все было у меня перед глазами и все же казалось прекрасной иллюзией.
Темнело, подходило время ужина. Одним глотком я допил виски. Жить здесь и никогда не возвращаться в мир асфальта, торговых центров и сборной мебели, жить здесь с Чарльзом, Камиллой, Генри, Фрэнсисом, может быть, даже с Банни и быть уверенным, что никто из нас не обзаведется семьей, не уедет домой, не найдет работу в каком-нибудь городе за тысячи километров отсюда – одним словом, не запятнает себя ни одним из тех предательств, которые совершают друзья после колледжа; жить и знать, что все останется в точности таким же, как сейчас, – эта мечта была поистине божественной, и я не знаю, верил ли я даже в тот миг, что она может сбыться, но мне хотелось бы думать, что верил.