Очутившись вне своей среды, в незнакомой стихии, генералы шли на ощупь. Некоторые активно интриговали против режима. Другие – почти все – с сочувствием прислушивались к тем, кто интриговал, жаждали приближения момента принятия решения и ждали перемен фортуны. Большинство же, включавшее в себя обе эти категории, топили свое разочарование в работе. Результатом было такое качество штабной работы и такой высокий тактический уровень, которых не добивались ни в какой другой армии мира.
Гитлер радикально исключил армию из политики, и цена, заплаченная им, вначале казалась даже меньше той жалкой уступки, которую он обещал Бломбергу на борту «Дойчланда». Но в одном важном отношении армия выстояла, не отдав своих прав. Она упорно и постоянно отказывалась от всех попыток нацистской партии вмешиваться в проведение и управление своими внутренними делами. Генералы крепко держались за свою привилегию (скорее формальную, чем реальную) быть «единственными носителями оружия в рейхе» и дважды успешно отразили попытки Гиммлера «просочиться» в армию (один раз в кампании, организованной СС, стремящейся лишить армейских капелланов их военного статуса, а второй раз – когда было предложено учредить, «по желанию», занятия по нацистской идеологии вместо отправления религиозных служб). Армия стала убежищем для недовольных режимом, чем-то вроде неоформленного братства – политически инертным, правда, но таким, где никогда не руководствовались предписаниями и «досье» СС.
Результат был в прямом смысле слова поразительным. Весь абвер (военная разведка) был пронизан диссидентством. Его глава, адмирал Канарис, и его заместители, Остер и Лахоузен, не только позволяли разным оппозиционерам свободно использовать организацию, но и сами совершили невероятное предательство – Остер предупредил военного атташе Дании за десять дней о запланированном вторжении в эту страну и в Норвегию в апреле 1940 года; то же самое он сделал в отношении Нидерландов перед нападением на эту страну.
Другой службой, возглавляемой генералом, последовательно враждебно относящимся к режиму, был отдел экономики и вооружения Верховного командования при Георге Томасе. Однако ни Томас, ни Канарис не позволяли того, чтобы их убеждения сказывались на работе руководимых ими учреждений, точно так же, как у их собратьев-офицеров собственные чувства не мешали воевать все с той же неумолимой эффективностью. «Конспираторы» (те, кто активно замышлял смену режима), пусть едва ли заслуживали на этом этапе такого названия, не испытывали никаких ограничений в подобной атмосфере. Пропуска, литеры для проезда, переводы по службе – все можно было мгновенно устроить. Они получат и своевременное предупреждение о грозящей им опасности.
Было ли это у генералов формой перестраховки? Или это было просто соблюдением кодекса офицера и порядочного человека, позволявшее им продолжать опасную практику допускать в своем присутствии бунтарские разговоры, покрывать бесконечные, иной раз просто безобразно неосторожные поступки своих подчиненных? Старшие командиры терпимо относились к подобной активности. Они слишком долго высказывали свои мнения друг другу и Гитлеру и видели, что какие-то извращенные повороты событий все время опровергают здравость их суждений. Подобно сверхконсервативным банкирам во время бума инфляции, они никак не могли заставить себя произнести надлежащие предупреждения, которые так часто приводят к разочарованиям в инвестиционной политике.
Приближалось время, когда ортодоксальность и здравый расчет должны были бы взять верх, как это было, когда суете заговорщиков предстояло превратиться в более опасное явление; но, ослепленные блеском успеха фюрера, генералы уже не смогли заглядывать так далеко вперед. Все они повторили бы слова Браухича, сказанные им после войны Отто Джону: «Я мог бы легко арестовать Гитлера. У меня было достаточно офицеров, чтобы осуществить арест. Но дело было не в этом. Почему я должен был предпринять такие меры? Это было бы действием против германского народа. Я хорошо знал от своего сына и других, что весь германский народ – за Гитлера. У них было достаточно причин для этого…»[19]
Итак, таковы были эти немощи, поразившие германскую армию. Но в тот период победной эйфории, когда начали сплетаться первые нити плана «Барбаросса», они еще не проявлялись. Генералы купались в славе и получали щедрые награды от фюрера. Ордена, пенсии, наградные, разрешения на частное строительство, поместья в Восточной Пруссии градом сыпались на них. Хассель с отвращением писал: «Большинство заняты карьерой в самом низменном смысле. Маршальские жезлы и подарки гораздо важнее для них, чем поставленные сейчас на карту великие исторические решения и моральные ценности».
Зимой 1940 года, вероятно, армия пошла бы за Гитлером, куда бы он ее ни повел, несмотря на глубоко сидевший в ней страх перед непосредственной конфронтацией с Россией. Только один старший представитель Верховного командования, адмирал Редер, как было зафиксировано в то время, был против этой кампании, а «все офицеры ОКВ и ОКХ, с кем я разговаривал, – пишет Гудериан[20], – проявляли непоколебимый оптимизм и были совершенно глухи к критике или возражениям».
Подобная позиция была по большей части результатом воздействия личности Гитлера, стратегический аргумент которого казался неоспоримым:
«…Британия возлагает надежды на Россию и Соединенные Штаты. Если Россия выпадет из картины, Америка будет тоже потеряна для Британии, потому что устранение России сильно повысит мощь Японии на Дальнем Востоке. Решение: уничтожение России должно стать частью этой борьбы – чем скорее будет раздавлена Россия, тем лучше».
И действительно, осенью 1940 года это направление стратегии было подкреплено целым рядом политических шагов на Балканах. Разногласия между двумя державами стали накапливаться так быстро, что к ноябрю советскому министру иностранных дел Молотову пришлось посетить Берлин. Происшедшая встреча, которая явилась последним обменом мнениями между этими двумя автократиями, прошла очень не гладко. Поводом для этой встречи якобы стал «дележ Британской империи как огромного обанкротившегося имения», но на самом деле эта тема почти не затрагивалась (о ней говорил только Риббентроп).
Когда Молотову намекнули, что все скрытые разногласия будут сглажены, если Россия присоединится к Тройственному союзу, он ответил: «…Для Советского Союза не достаточно соглашений на бумаге; он должен настаивать на эффективной гарантии своей безопасности». Затем русский министр начал требовать ответа на ряд деликатных вопросов. Что делают германские войска в России? А в Финляндии? Что, если Советский Союз даст гарантию Болгарии на тех же условиях, что и Германия дала Румынии? Его непреклонность была усилена «личным» письмом от Сталина, в котором русский диктатор «настаивал» на немедленном выводе германских войск из Финляндии, на длительной аренде военной базы для советских сухопутных и морских сил на Босфоре и некоторых уступках на северном Сахалине со стороны Японии. Сталин также предупредил о готовящемся договоре о взаимной помощи между Советским Союзом и Болгарией.
Весь тон ноябрьской встречи произвел глубокое впечатление на германскую армию, когда ее ознакомили со всеми подробностями. Многие, кто до сих пор считал, что дипломатическими средствами можно заставить Россию сколь угодно долго стоять в стороне, теперь резко изменили мнение и решили, что превентивной войны не избежать. Но неверно было бы утверждать, как это делают многие немецкие историки, что ноябрьская встреча ускорила, а то и даже привела к началу планирования кампании на Востоке. Она уже была назначена на весну 1941 года – самый ранний срок, когда станет физически возможно выдвинуть и развернуть всю армию. Письмо Сталина могло упрочить решимость Гитлера, и оно дало ему удобное оправдание. Но само решение было принято еще во время войны с Францией, когда он увидел, что сделали германские бронетанковые войска с французской армией.