«Как он может быть таким жестоким? – спрашивала она себя. – Как он может быть намеренно жестоким, Уолтер?» Ее Уолтер, настоящий Уолтер, был такой мягкий, чуткий и деликатный, такой необычайно заботливый и добрый. Она полюбила его за его доброту и нежность, несмотря на то что он был мужчина и у него бывали такие желания; вся ее преданность была направлена на того нежного, заботливого, деликатного Уолтера, которого она узнала и оценила, когда они стали жить вместе. Она любила в нем даже слабости и недостатки, происходившие от деликатности; любила его даже за то, что он переплачивал шоферам и носильщикам, за то, что он пригоршнями раздавал серебро бродягам, рассказывавшим явно лживые истории о работе, ожидающей их в другом конце Англии, и об отсутствии денег на дорогу. Он с чрезмерной готовностью становился на точки зрения других. В своем стремлении быть справедливым к другим он часто бывал несправедлив к самому себе. Он всегда предпочитал жертвовать своими правами, лишь бы не нарушать права других людей. Марджори понимала, что в таких случаях деликатность граничит со слабостью, становится пороком; к тому же эта деликатность происходила от робости, от того, что он был недотрогой и брезгливо уклонялся не только от всякого столкновения, но даже от всякого неприятного соприкосновения с людьми. И все-таки она любила его за это, любила даже тогда, когда от этого страдала она сама. Потому что, включив ее в свой собственный мирок, который он противопоставлял всему остальному миру, он стал приносить в жертву своей преувеличенной деликатности не только свои, но и ее интересы. Как часто говорила она ему, что его работа в «Литературном мире» оплачивается слишком низко! Она вспомнила их последний разговор на эту самую неприятную для него тему.
– Барлеп выжимает из тебя все соки, Уолтер, – сказала она.
– Журнал сейчас в очень затруднительном положении. – Он всегда находил, чем оправдать проступки других людей по отношению к себе.
– Но это еще не причина, чтобы тебя эксплуатировали.
– Никто меня не эксплуатирует. – Он говорил раздраженным тоном человека, чувствующего свою неправоту. – А если даже и так, пусть лучше меня эксплуатируют, но торговаться из-за своего фунта мяса я не буду. В конце концов, это мое дело.
– И мое тоже! – Она протянула тетрадь, в которую она вписывала расходы, когда у них начался разговор. – Если бы ты знал, как подорожали овощи!
Он покраснел и, не отвечая ей, вышел из комнаты. Подобные разговоры бывали у них нередко. Недоброе отношение к ней никогда не было у Уолтера намеренным; он поступал так только из чрезмерной деликатности по отношению к другим, да и то лишь тогда, когда он и к себе самому был недобр. Она никогда не сердилась на его несправедливое отношение к ней: оно доказывало только, как тесно связал он себя с ней. Но теперь, теперь от той невольной недоброты не осталось и следа. Мягкий и деликатный Уолтер исчез; какой-то другой человек, безжалостный, полный ненависти, намеренно причинял ей страдания.
Леди Эдвард рассмеялась.
– Если она действительно так безнадежна, интересно, что же он в ней нашел?
– А что мы вообще находим в тех, кого мы любим? – Голос Джона Бидлэйка был полон меланхолии. Он неожиданно почувствовал себя нехорошо – тяжесть в желудке, тошнота, икота. Последнее время это случалось нередко. И всегда после еды. Сода не помогала. – В этих случаях все мы одинаковые глупцы, – добавил он.
– Благодарю вас! – засмеялась леди Эдвард.
– О присутствующих не говорят, – пытаясь быть галантным, сказал он с улыбкой и легким поклоном. Он снова подавил икоту. Как скверно он себя чувствует! – Вы не возражаете, если я сяду? – спросил он. – Все время на ногах… – И он тяжело опустился в кресло.
Леди Эдвард заботливо посмотрела на него, но ничего не сказала. Она знала, что он не выносит упоминаний о возрасте, болезни или физической слабости.
«Это, наверно, икра, – думал он. – Проклятая икра!» В эту минуту он остро ненавидел икру. Каждый осетр в Черном море был его личным врагом.
– Бедный Уолтер! – сказала леди Эдвард, возобновляя прерванный разговор. – А он такой талантливый.
Джон Бидлэйк презрительно фыркнул. Леди Эдвард поняла, что опять она сказала не то, что надо, на этот раз нечаянно, в самом деле нечаянно. Она переменила тему.
– А Элинор? – спросила она. – Когда возвращается Элинор с Куорлзом?
– Завтра выезжают из Бомбея, – лаконически ответил Джон Бидлэйк. Он был слишком занят мыслями об икре и о своих желудочных ощущениях, чтобы отвечать более подробно.
VI
– Индусы пили либерализм из ваших источников, – сказал мистер Сита Рам, цитируя одну из своих речей в законодательном собрании. И он показал пальцем на Филипа Куорлза, словно обвиняя его. Капли пота катились одна за другой по его коричневым, отвислым щекам; казалось, он оплакивает Матерь Индию. Одна капля, отливая в свете лампы всеми цветами радуги, как драгоценный камень, висела на кончике его носа. Когда он говорил, она сверкала и вздрагивала, словно разделяя его патриотические чувства. В момент особенно бурного взрыва чувств капля вздрогнула в последний раз и при слове «источников» упала на куски рыбы в тарелке мистера Ситы Рама.
– Бёрк и Бэкон, – звучно возглашал мистер Сита Рам. – Мильтон и Маколей…
– Ах, смотрите! – Голос Элинор Куорлз был пронзительным от испуга. Она вскочила так порывисто, что опрокинула стул. Мистер Сита Рам повернулся к ней.
– В чем дело? – спросил он недовольным тоном: досадно, когда вас прерывают в середине периода.
Элинор показала пальцем. Огромная серая жаба прыгала по веранде. В наступившем молчании был слышен каждый ее прыжок; словно мокрая губка шлепалась об пол.
– Жаба – животное безвредное, – сказал мистер Сита Рам, привыкший к тропической фауне.
Элинор умоляюще посмотрела на мужа. Он ответил ей неодобрительным взглядом.
– Ну что ты, в самом деле? – сказал он. Сам он испытывал глубокое отвращение к подобным животным. Но он умел стоически подавлять свое отвращение. То же самое было и с пищей. В рыбе было – только теперь он нашел подходящее сравнение – что-то жабье. И все-таки он ел ее. Элинор после первого глотка больше к ней не притронулась.
– Прогони ее, ради Бога, – прошептала она. Ее лицо выражало страдание. – Ты знаешь, как я их ненавижу.
Филип рассмеялся; извинившись перед мистером Ситой Рамом, он встал с места, очень высокий и тонкий, и заковылял по веранде. Носком своего неуклюжего ортопедического башмака он передвинул жабу к краю веранды. Она тяжело шлепнулась в сад. Посмотрев через перила, он увидел море, сияющее вдали среди пальмовых стволов. Луна тоже взошла, и пучки листьев четко вырисовывались на фоне неба. Ни один лист не шевелился. Было невероятно жарко, и казалось, что жара с наступлением ночи все усиливается. При солнце жара была не так ужасна: она была естественной. Но эта удушливая тьма… Филип отер лицо и вернулся к столу.
– Итак, вы говорили, мистер Сита Рам…
Но вдохновение оставило мистера Ситу Рама.
– Я сегодня перечитывал произведения Морли, – объявил он.
– Ух ты! – сказал Филип Куорлз, любивший при случае выразиться по-школьнически среди серьезного разговора. Это обычно производило большое впечатление. Но мистер Сита Рам вряд ли мог оценить это «ух ты!» по достоинству.
– Какой мыслитель! – продолжал он. – Какой великий мыслитель! И какая чистота стиля!
– Да, пожалуй.
– У него попадаются замечательные выражения, – не унимался мистер Сита Рам. – Я выписал некоторые из них. – Он порылся в карманах, но не нашел своей записной книжки. – Не важно, – сказал он. – Но некоторые выражения замечательны. Иногда прочтешь целую книгу и не найдешь в ней ни одного выражения, которое стоило бы запомнить или процитировать. Какой смысл в такой книге, спрашиваю я вас?