Но тут он подумал, что очень походит на типичного болтливого ветерана, которого хлебом не корми, только дай удариться в воспоминания, и оборвал себя на полуслове. Все это древняя история. Цезарь приказал разбить лагерь на холмах, вознесенных над рекой. Войско гельветов встало строем на другом берегу реки. Для сидевшей рядом девушки и рассказ об армии Цезаря, и описание пехотных частей американцев у Ментоны были пустым звуком, затерянным в песках времени. Да и вообще – изучают ли молодые латынь?
Он искоса взглянул на нее. Очки, ее надежное прикрытие, перед которым он беззащитен, раздражали его. Ее невежество, простодушный недостаток юности, раздражало его. Слишком много преимуществ на ее стороне.
– Зачем вы носите эту чертову штуку? – не выдержал он.
– Имеете в виду очки?
– Именно.
– Вам они не нравятся?
– Нет.
Она молниеносно сорвала очки, швырнула в окно и улыбнулась:
– Так лучше?
– Намного.
Оба засмеялись. И Крейг уже не жалел, что Соня Мерфи вынудила его взять девушку с собой.
– А как насчет вчерашней кошмарной футболки? – не успокаивался он.
– Эксперимент. Меняю обличья в зависимости от обстоятельств.
– А сегодня? Кого вы изображаете сегодня? – развеселился Крейг.
– Милая, чистенькая, невинно-кокетливая, в стиле современного феминизма девушка, – пояснила она. – Специально для мистера Мерфи и его жены.
Она раскинула руки, словно пытаясь разом обнять море, скалы, сосны, бросавшие причудливые тени на дорогу, весь жаркий полдень.
– Я никогда не была здесь раньше, но чувствую себя так, будто мне с детства знакомо это побережье.
Она устроилась на сиденье с ногами и повернулась к Крейгу:
– Я обязательно вернусь сюда. Буду возвращаться снова, снова и снова. Пока не превращусь в дряхлую старушку в широкополой соломенной шляпе и с палкой. А вы? Думали вы во время войны, думали ли, что когда-нибудь приедете сюда?
– В то время я мечтал только о том, чтобы оказаться дома, живым и невредимым.
– Вы уже тогда хотели заняться театром и кино?
– Честно говоря, не помню.
Он попытался воскресить в памяти тот давний сентябрьский день: джип, летевший на звуки артиллерийского обстрела, четверо солдат в касках и с камерами и карабинами, очутившиеся на прекрасном, пустынном побережье, где никто из них раньше не бывал. А мимо проносятся взорванные досы[16] и виллы с окнами на море, замаскированные камуфляжными сетками. Как звали остальных троих, что были с ним в джипе? Имя водителя – Харт. Точно. Малкольм Харт. Несколько месяцев спустя он был убит в Люксембурге. Фамилии остальных вылетели из головы. Они остались в живых.
– Наверное, – произнес он, – я действительно подумывал о том, чтобы после войны заняться кино. Что ни говори, а у меня в руках была кинокамера. В армии меня научили с ней обращаться лучше всяких операторских курсов, а в войсках связи было полно людей из Голливуда. Но оператор из меня средненький. Так, на скорую руку, для военных нужд. Я знал, что не пойду по этой дорожке после войны.
Он с ностальгической грустью вспоминал далекое время, когда был молодым человеком в армейском мундире своей страны, которому в тот день не грозила опасность схлопотать пулю.
– В сущности, – продолжал Крейг, – мое появление в театре – чистая случайность. Возвращаясь в Штаты из Гавра на транспортном судне, я сел играть в покер с Эдвардом Бреннером. Так мы познакомились, подружились, и он рассказал, что написал пьесу, пока ждал в Реймсе отправки домой. Я, естественно, кое-что знал о театральной кухне, потому что отец таскал меня в театр с девяти лет, и попросил Бреннера дать мне ее почитать.
– Видно, вам повезло в покер, – заметила девушка.
– Пожалуй, – согласился Крейг.
Собственно говоря, они сблизились не столько во время той партии в покер, сколько позже, на палубе, под ярким солнцем, когда Крейгу наконец удалось найти укромный уголок, где не так дуло, и раскрыть томик «Десять лучших американских пьес 1944 года», присланный отцом. Какой был у него номер полевой почты? Когда-то он был уверен, что в жизни его не забудет. Бреннер дважды прошелся мимо, бросил взгляд на книгу и наконец, присев по-крестьянски на корточки, спросил:
– Ну как? Ничего? Я о пьесах.
– Так себе, – ответил Крейг.
Вот так они разговорились. Выяснилось, что Бреннер родом из Питсбурга и до призыва в армию учился в Технологическом институте Карнеги, а заодно посещал сценарные курсы и интересовался театром. На следующий день он показал Крейгу свою пьесу.
На вид Бреннер был довольно непрезентабелен: тощий, бледный мальчишка с печальными темными глазами и не слишком грамотной речью. Говорил он нерешительно, то и дело запинаясь, и в толпе ликующих, орущих мужчин, наконец-то возвращавшихся домой с войны, выглядел белой вороной и чувствовал себя не в своей тарелке. Мешковатая солдатская гимнастерка придавала ему совсем невоенный, слегка смущенный вид, будто он постоянно удивлялся, что сумел уцелеть в трех кампаниях, и знал, что уж в четвертой ему точно не выжить. Крейг неохотно согласился прочитать его пьесу, заранее придумывая обтекаемые, утешительные фразы отзыва, чтобы не задеть Бреннера. Он оказался совершенно не готов к взрыву бурных эмоций, жестокой правде, полному отсутствию сентиментальности и четким композиционным рамкам, выгодно отличавшим первую пьесу обыкновенного пехотинца.
Хотя сам Крейг не имел никакого театрального опыта, он все же видел достаточно пьес, чтобы с присущим юности эгоизмом верить в безупречность собственного вкуса. И теперь он с восторженным энтузиазмом, не скупясь на добрые слова, превозносил пьесу Бреннера, и к тому времени, когда судно миновало статую Свободы, они уже крепко подружились и Крейг обещал Бреннеру, что упросит отца показать пьесу продюсерам.
Бреннеру пришлось ехать в Пенсильванию, чтобы демобилизоваться и возобновить занятия в Технологическом институте. Крейг остался в Нью-Йорке, делая вид, что ищет работу. Правда, они переписывались, хотя новостей почти не было. Отец Крейга, верный слову, обращался к знакомым продюсерам, но все дружно отвергли пьесу.
«Они считают, – писал Крейг Бреннеру, – что никто и слышать не желает о войне. Вот идиоты! Не отчаивайся. Уверен, что рано или поздно пьесу поставят».
Пьесу действительно поставили, но лишь потому, что отец Крейга умер и оставил сыну двадцать пять тысяч долларов.
«Понимаю, – писал Крейг, – что сама идея безумна. Я никакой не продюсер, но думаю, что разбираюсь в этом деле куда лучше тех ослиных задниц, которые зарубили твою пьесу. Я изучил ее от первой до последней буквы. И если ты готов поставить на карту свой талант, я ставлю свои кровные».
Через два дня Бреннер прилетел в Нью-Йорк и больше никогда носа не совал в Питсбург. Не имея ни цента в кармане, он был вынужден поселиться в номере отеля «Линкольн», где уже жил Крейг. Все пять месяцев, которые ушли на постановку пьесы, они практически не расставались.
До этого они переписывались целый год, выверяя и оттачивая каждую строку, так что постепенно пьеса стала их общим детищем, и оба ужасно удивлялись, когда в процессе постановки выяснялось, что их отношение к людям и идеям, с которыми они сталкивались, не всегда совпадало.
Как-то режиссер, молодой человек по фамилии Баранис, имевший некоторый опыт работы в театре и уверенный, что оба новичка должны ловить каждое его слово, пожаловался, когда какое-то его предложение было хладнокровно отвергнуто без всякого обсуждения:
– Господи, бьюсь об заклад, у вас, парни, и сны, наверное, одинаковые!
Как ни странно, предметом их единственного серьезного разногласия стала Пенелопа Грегори, позже Пенелопа Крейг. Агент рекомендовал ее на маленькую второстепенную роль, и она произвела благоприятное впечатление своей красотой и глубоким мягким голосом и на Бараниса, и на Крейга. Только Бреннер остался тверд, как скала.