Она убедилась, что эти ее предсказания падают на благодарную почву, но поспешила перейти к еще более славным свершениям:
– Твоей будет власть над островами и материками, и ты принесешь им мир и закон. И вот, когда наконец окружат тебя почести и слава, ты сочетаешься браком с голубицей великой знатности, с дочерью достойных и богатых родителей, – заключила она, открыла глаза и обвела всех взглядом в ожидании похвал.
– Будь у меня овечья лопатка, – добавила она жалобно, – я сказала бы куда больше. И если бы нашлись у меня силы выйти на дорогу… Но старость отнимает у нас малые радости и оставляет одно лишь холодное, тихое ожидание.
– Нет, матушка, это было чудесное пророчество, – сказал Старый Роберт. – Самое лучшее, какое я от тебя слышал. Ты ведь только-только достигла вершин своей тайной силы. И ты рассеяла мой страх за Генри, успокоила мое сердце. Теперь я испытываю только гордость при мысли, кем станет мой сын. Хотя и предпочел бы, чтобы он не убивал людей.
– Ну что же… Если, по-твоему, пророчество и вправду было хорошим… – радостно сказала Гвенлиана. – Да, мне чудилось, что воздух нынче благоприятен, и глаза мои видят ясно. Только с овечьей лопаткой было бы еще лучше! – Она удовлетворенно сомкнула веки и погрузилась в дремоту.
VI
Всю ночь Старый Роберт беспокойно ворочался с боку на бок, а его жена лежала рядом в каменной неподвижности; когда мрак за окном начал сменяться посеребренной мглой, она осторожно встала с постели.
– Как? Ты не спала, мать? Но куда ты идешь?
– К Генри. Я должна поговорить с ним. Может, меня он послушается.
Но через мгновение она вернулась и припала лицом к плечу Роберта.
– Генри ушел, – сказала она, и по ее телу пробежала судорога.
– Ушел? Но как он мог? Вот первый его трусливый поступок, мать. Ему стало страшно попрощаться с нами. Но я не сожалею о его страхе, ведь это верный знак его печали. Он не выдержал бы, если бы его чувства облеклись в слова.
Он был поражен ее холодным молчанием.
– Пойми же, мать, это значит, что он вернется к нам. Немного погодя, но обязательно. Клянусь тебе. Неужели ты сомневаешься? Он ушел на несколько дней, от силы – на несколько недель. Поверь мне, милая! Просто годы повернули вспять, и мы с тобой теперь – как тогда. Ты помнишь? Но только ближе, гораздо ближе из-за всего, что с тех пор произошло. Мы с тобой ведь очень богаты безыскусными картинками прошлого, нам осталось все то, чем он играл. И лишиться этого мы не можем, пока живы.
Она не заплакала, не вздрогнула – казалось, она не дышит.
– Жена моя, Элизабет!.. Ты ведь веришь, что он скоро вернется… очень скоро… Даже скорее, чем ты успеешь стосковаться по нему. Скажи, что веришь! Скажи! – вскричал он в отчаянии. – Очнись! Заговори! Когда настанет весна, он уже будет с нами. Ты должна в это верить, милая… моя милая… – И он легко-легко погладил нежными неуклюжими пальцами неподвижную щеку у себя на плече.
VII
Генри крадучись вышел из дома, чуть побелел восточный край неба, и бодро зашагал по кардиффской дороге. В сердце у него застыл ледяной комочек испуга, и он спрашивал себя, действительно ли ему так уж хочется куда-то уехать. Задержись он, чтобы попрощаться, нашептывал ему страх, и он не смог бы покинуть каменный дом даже ради Индий.
Небо все больше серело, а он шел вперед мимо лугов, где кувыркался и играл, мимо каменоломни, где была пещера – там они с приятелями упоенно играли в разбойников, и атаманом при общем согласии всегда был Генри – Твимом Шоном Катти.
Впереди четко вырисовывались горы, точно вырезанные из картона, с серебряным ободком по краю. Со склонов веял легкий предрассветный ветерок, свежий, душистый, напоенный пряным запахом влажной земли и палого листа. Лошади на пастбищах, завидев его, тоненько ржали, подходили и ласково тыкались в него мягкими бархатными носами. Стайки птиц, с первым лучом зари принявшихся склевывать припоздавших ночных насекомых, взлетали, перекликаясь возмущенно и обиженно.
Когда взошло солнце, за спиной у Генри расстилались мили дороги, пройденной им впервые. На зазубренную гряду выкатился желтый шар, позолотив полотнища туманов по склонам, и Генри опустил плотный занавес между собой и прошлым. Боль и тоска одиночества, неотступно сопровождавшие его в темноте, были отринуты и остались позади. А впереди ждал Кардифф. Он шел в новые, неведомые края, и где-то чуть ниже утреннего горизонта, казалось ему, сияла во всем своем великолепии зеленая корона Индий.
Он проходил через деревушки, названий которых не знал, и обитатели льнувших друг к другу лачужек глазели на него, как на чужестранца. Сердце юного Генри ликовало. Совсем недавно и он вот так глазел на неизвестных прохожих, пытаясь разгадать пленительную тайну, пославшую их в дорогу. В дорогу – куда? Неизвестность делала их необыкновенными, их цели представлялись неизмеримо важными. И вот теперь он сам такой прохожий! Это о нем размышляют, на него взирают с почтением. Ему хотелось закричать: «Мой путь лежит в Индии!» Пусть их тусклые глаза раскроются пошире и почтение в них возрастет стократно! Бесхребетные дурни. Ни мечты, ни силы воли, чтобы вырваться из этих сырых, замусоренных хижин.
А вокруг все изменилось. Он спускался с гор на безграничную равнину, где пологие волны невысоких холмов становились все более и более плоскими. Он увидел огромные норы, словно вырытые чудовищными сусликами, увидел оборванных черных людей, которые выбирались из них с мешками угля на спине. Высыпав уголь у подножия гигантской кучи, шахтеры с пустыми мешками возвращались в нору. Генри заметил, что и назад они брели сутулясь, словно их продолжало сгибать в дугу тяжелое бремя угля.
Миновал полдень, потянулись долгие ясные дневные часы, а он все шагал и шагал вперед. В воздухе теперь ощущался новый запах – властное пьянящее дыхание моря. Ему казалось, что он мог бы помчаться туда со стремительностью истомленной жаждой лошади. К вечеру вверх по небосводу двинулась армия черных туч. Ударил ветер, пахнуло снегом, и трава распласталась по земле.
Но он продолжал идти, пока ветер не начал швырять ему в лицо колючую ледяную крупу и холод не запустил ему под куртку леденящие пальцы. Там и сям, справа и слева от дороги виднелись дома, но Генри ни в одном не попросил ни приюта, ни ужина. Он не знал здешних обычаев, не знал цен этого края и твердо решил прийти в Кардифф со всеми своими пятью фунтами в кармане.
Наконец, когда его руки совсем посинели, а лицо онемело, он забрался в стоявший на отшибе сарай, полный мягкого сена. Там было тепло и тихо – так тихо, что его уши, измученные воем ветра, будто сразу оглохли. Сено благоухало медом, засохшим в скошенных цветах. Генри зарылся в него поглубже и крепко уснул на этом пуховом ложе.
Очнулся он глубокой ночью, припомнил в полусне, где находится, и тут же к нему, визгливо вопя, подступили мысли, которые он утром прогнал.
«Дурак! – крикнула одна. – Вспомни просторную комнату, и копья, и яркий огонь! Где они теперь? Уж больше тебе их не видеть! Они исчезли, словно сон, а ты ведь не знаешь, куда исчезают сны! Ты дурак».
«Нет-нет, послушай меня! Вспомни обо мне! Почему ты не подождал Элизабет? Ты испугался? Да, ты испугался. Сестры, этот мальчишка – трус. Он боится белобрысой девчонки, дочери батрака!»
Раздался печальный медлительный голос:
«Вспомни о своей матери, Генри. Она сидела выпрямившись и словно окаменев – вот какой видел ты ее в последний раз. И ты не подошел к ней. Только оглянулся на пороге. Быть может, она и умерла там с той же мукой в глазах. Откуда тебе знать? А Роберт, твой отец… Вспомни, вспомни о нем! Одиноком, грустном, потерявшем все. Это дело твоих рук, Генри! Потому что тебе захотелось в Индии и ты не думал ни о ком, кроме себя».