В программу русских цирков входила женская борьба, проводились первенства. Женщины-артистки в многоязычных, бурно растущих городах Дальнего Востока тем более тогда никого не удивляли, но под пером генерал-квартирмейстера они предстают созданиями коварными и крайне опасными. Капитаны и поручики легко становятся их жертвами. Кажется, Будберга больше тревожат сами офицеры, чем те секреты, которые могут выведать у них иностранные разведки через “оркестровых дам” и кафешантанных певичек. Сквозь формы армейского циркуляра, комичного в архаически-казенном обличении “злых женок”, прорывается печальное сознание слабости современного мужчины.
К Унгерну подобные опасения не относились ни в коей мере. Если он и посещал популярный у офицеров публичный дом “Аркадия” (полковое начальство регулярно предупреждало об опасностях этого “заведения”), едва ли такие визиты доставляли ему много радости. Женщины всегда мало его волновали. С однополчанами он тоже близко не сходился, так как “в умственном отношении стоял выше среднего уровня офицеров-казаков” и держался “в стороне от полковой жизни”. Это связано было и с его застенчивостью, от которой он не вполне избавился даже в зрелые годы. Один из мемуаристов назвал ее “дикой”.
В юности Унгерн много читал на разных языках. Немецкий и русский были для него одинаково родными, хотя по-русски он говорил “с едва уловимым акцентом”. Об этом пишет служивший под его началом Князев, добавляя, что “мысли отвлеченного характера легче и полнее барон выражал по-французски”, а по-английски “читал свободно”. По словам Оссендовского, в разговорах с ним Унгерн попеременно пользовался всеми этими четырьмя языками.
“Обладает мягким характером и доброй душой”, – свидетельствует служебная аттестация, выданная ему в 1912 году. К этой характеристике следует отнестись без иронии, но с немаловажной поправкой: пьяный, Унгерн был способен на самые грубые и эксцентричные выходки. Похоже, результатом одной из них стала пощечина, уже в годы Первой мировой войны при неизвестных обстоятельствах полученная им от генерала Леонтовича. Алкоголь рано сделался его проклятьем и одновременно – спасением от депрессии, которой, судя по всему, он страдал с молодости. Другим эффективным способом борьбы с ней были разного рода рискованные предприятия, в его лексиконе – “подвиги”.
Однажды Унгерн заключил пари с офицерами-однополчанами. Он обязался, не имея при себе ничего, кроме винтовки с патронами, и питаясь только “плодами охоты”, на одной лошади проехать несколько сотен верст по глухой тайге без дорог и проводников, а в заключение еще и “переплыть на коне большую реку”. Об этом пари слышали многие, но маршрут называли разный. В качестве начального и конечного пунктов указывались Даурия и Благовещенск, Благовещенск и Харбин, Харбин и Владивосток. Соответственно расстояние колебалось от 400 верст до тысячи, а в роли “большой реки” выступали то Зея, то Амур, то Сунгари. Врангель в своих мемуарах отправил Унгерна в тайгу на целый год, но дал ему в спутницы собаку. Другой мемуарист заменил лошадь ослом, а к собаке добавил охотничьего сокола; этот любимец барона будто бы постоянно восседал у него на плече, навсегда оставив там следы своих когтей. В главном, однако, сходились все – абсолютно не зная дальневосточной тайги, Унгерн прошел намеченный маршрут точно в срок и пари выиграл. Сам он объяснял свою затею тем, что “не терпит мирной жизни”, что “в его жилах течет кровь прибалтийских рыцарей, ему нужны подвиги”.
Как выпускника пехотного училища Унгерна поначалу приставили к пулеметной команде, но вскоре он добился более подходящей для себя должности начальника разведки 1-й сотни. Сотня имела единственный знак отличия – серебряную Георгиевскую трубу за поход в Китай в 1900 году; Россия тогда вместе с Англией, Францией, Германией и Японией подавила восстание ихэтуаней (“боксерское”), в котором Владимир Соловьев увидел первое движение просыпающегося “дракона”, первую зарницу грозы, несущей гибель западной цивилизации.
Полковая жизнь текла заведенным порядком. Офицеры ходили в наряд дежурными по полку, готовили свои подразделения к смотрам в табельные дни, руководили стрельбами, следили за перековкой и чисткой лошадей, за хранением оружия, за чистотой казарм, конюшен и коновязей. По утрам с нижними чинами занимались урядники, офицеры вели послеобеденные занятия в конном строю или “пеше по-конному”. Другие обязательные предметы: гимнастика, рубка и фехтование, укладка вьюка, полевой устав. Еженедельно проходили “беседы о войне”.
Новая война с Японией так и не началась, возможностей совершать подвиги в Благовещенске оказалось не больше, чем в Даурии. На быструю карьеру рассчитывать не приходилось, очередной чин сотника Унгерну присвоили в установленные сроки, на четвертом году службы. Гонимый гарнизонной скукой, в 1911 году он отпрашивается в полугодовой отпуск и уезжает в родной Ревель. Между тем в Монголии, на окраине доживающей последние месяцы Поднебесной империи, назревают события, в которые ему предстоит вмешаться дважды – через полтора года, а затем еще семь лет спустя.
Монгольский мираж
1
Пржевальский сравнил жизнь монгольских кочевников, когда-то покоривших полмира, с потухшим очагом в юрте. Позже один из русских свидетелей пробуждения потомков Чингисхана и Хубилая заметил, что великий путешественник ошибался, как ошибся бы случайный путник, войдя в кибитку монгола и по отсутствию в ней огня заключивший, что очаг уже потух. Тот, кто живет среди кочевников, знает: “Стоит только умелой руке хозяйки, вооруженной щипцами, сделать два-три движения, как из-под золы появляется серый комок. Насыплет она на него зеленоватого порошка конского помета, подует на задымившийся порошок, и вспыхнет огонек, а если подбросить на очаг несколько кусков аргала (сухой навоз. – Л.Ю.), то перед удивленным взором путника блеснет яркое ровное пламя, ласкающее дно чаши, в которой закипает чай”.
К началу XX века сотни, а спустя десятилетие – тысячи русских крестьян-колонистов, купцов и промышленников проживали в Халхе, еще при первом императоре маньчжурской династии Цин подпавшей под власть Пекина[16]. Были проложены скотопрогонные тракты, возникли кожевенные заводы, ветеринарные пункты, шерстомойки, фактории; сибирские ямщики стали полными хозяевами на 350-верстной дороге между русской Кяхтой и монгольской столицей – Ургой, но все это не шло ни в какое сравнение с масштабами китайской колонизации. Туземное население Халхи не достигало полумиллиона, и нарастающий с каждым годом поток ханьских переселенцев угрожал самим основам кочевой жизни. Здесь могла повториться трагедия Внутренней Монголии, где распахивались пастбища, посевы чумизы и гаоляна оттесняли кочевников в безводные пустыни. Их стада гибли, а сами они превращались в грабителей и бродяг.
В Халхе этот процесс только начался, зато грозил пойти ускоренными темпами. Хошунные князья лишались власти в пользу назначенных Пекином чиновников, их законные и, главное, незаконные поборы перешли все мыслимые пределы. “Под лапами китайского дракона глохнет дух предприимчивости, убивается стремление возродить национальную культуру. Все обрекается мертвящему застою”, – в духе Владимира Соловьева, ненавидевшего всяческую “китайщину”, сетовал один из русских путешественников. По его мнению, лишь “страхом немилосердного возмездия, каковое постигло поголовно истребленных джунгар”, Пекину удается удерживать монголов “в рабском повиновении”.