То, что поначалу было смешно, стало противно. До горькой слюны; до холодка в паху.
— Пошел вон, мразь, — сказала ты и отвернулась.
Тишина.
Небось, переваривает; небось, от изумления аж взопрел.
— Што?! да я тебя, падина! да я!..
Упал сверху; опрокинул на спину, придавил неожиданно тяжелым телом. Завозился, обрывая крючки.
— Ага! ага, вона где...
Вспомнилась Марфа-Посадница, пугало барачное. Вот так же, во вторую ночь: навалилась сверху, обслюнявила, сдавила горло... Вот так же. И сейчас будет, как тогда, после чего Бубновой Даме под уважительный шепоток товарок: «Княгиня!..» выделили наутро место в углу, подальше от дверных щелей с вечными сквозняками.
Скучно.
А может, все-таки...
Нет.
— Ага! ну, дура-ба... ах-хха!
Колено попало туда, куда нужно. В самый сок. Задохнулся, Тимошка-гармошка? скрючился весенней гадюкой? больно ухарю Тимошке? Потерпи, сейчас еще больнее будет.
Я права?
Права.
Даже ладонь отбила.
— Х-хы!.. ну... ну... мужика! по яйцам?! в рожу?! падина валежная! Ведьма!
Уже встала.
Уже хотела отойти в сторонку: дать отдышаться и проводить добрым словом. Уже... не вышло. Откуда-то накатило: обида, ярость, злоба — все вперемешку.
Обдало лютым, чужим бешенством.
Рухнула сверху, как он сам минуту назад; нащупала костистую глотку, вцепилась без ума.
— Мужик? ты — мужик?! Я таких, как ты... я...
Слова обжигали рот.
Что кричала, чем плевалась в посиневшее лицо — не помнила.
Очнулась в снегу.
Как вышла? когда? зачем повалилась в сугроб, плача навзрыд и не стесняясь собственной слабости? кто знает?!
Ты знаешь, глупая Рашка?
Нет, ты не знаешь.
Враги мои, преследующие меня несправедливо, усилились;
чего я не отнимал, то должен отдать.
Псалтирь, псалом 68
— ...не советовал бы.
Охотник дернулся, как от затрещины. Резко обернулся. Ты знал, что он сейчас видит, как если бы смотрел на себя самого глупыми Тимошкиными глазками.
Щетинистая морда; голова обрита «пополамчиком», лишь недавно начала обрастать по-людски. Стоит, верзила окаянный, скалится от уха до уха... На плече топор, у ног охапка дровишек. Ладони с добрую лопату, загребай-кидай! вчерась, в дыму, и не приметилось как-то, а сейчас — само в глаза бросилось. Приложит от души — топор без надобности! Варнак ведь, мажье семя!..
Как и подкрался-то?!
— А ежели да вдруг? — охотничек еще пытался хорохориться, давить гнилой форс. — А, махоря?!
— Не надо. В бердане у тебя один патрон. Одного из нас завалишь — второй тебя закопает. Да и ружьецо-то твое... осечка на осечке. Поверишь? проверишь?
Расстояние между тобой и блудливым охотником исчезло сразу, рывком. Лишний здесь топор упал в снег. А вслед за ним и дурак-Тимошка, ухваченный разом за шиворот и за штаны, отправился головой вперед в ближайший сугроб.
Вместе со своим задрипанным берданом.
— Эх, Княгиня, нам ли жить в печали? — ты постарался не заметить синей бледности на лице женщины; и не попытка насилия была тому виной. — Пошли чаи гонять? Наспех только кошки родятся...
— И я, — задушенно донеслось из сугроба. — И мне — чаю... горяченького...
* * *
Когда котелок уже принялся вовсю фырчать, снаружи затарабанили в дверь.
Полено, предусмотрительно установленное по-новой взамен отсутствующей щеколды, вздрогнуло.
— Эй, варначье! хучь чаю-то налейте! — заблажил Тимошка душевным фальцетом. — А ишшо тулуп мой там, у вас! Зима, чай, на дворе, холодно! з-зараза!..
Ты покосился на Княгиню, но та только пожала плечами.
Без разницы, значит.
Ружье возникший в дверях Тимошка держал стволом вниз; сразу же, войдя, демонстративно извлек патрон, а само ружье поставил к печке — сушиться.
Нацедил сиротскую, четвертную кружечку; жадно припал губами.
Дернул кадыком.
Захрипел удавленником, пытаясь совладать с первым глотком.
— Ну вы и заварили! ажно пляшет, в брюхе-то!..
— Пойди снежком заешь, — беззлобно ухмыльнулась Княгиня.
— Сама заедай! и не такое пивали! — тут же спохватился охотничек.
Некоторое время прихлебывали чай молча. На скуле у Тимошки медленно, оттаивая в тепле после сугроба, наливались багрянцем следы ногтей. Это Княгиня его еще по-доброму: могла ведь и по глазам!
А лоб ободран — это, должно быть, наст ломал, когда в сугроб нырял.
— Ить могла бы и дать, дура-баба! — подумав, заявил вдруг лосятник, по-ребячьи кривя губы. — Кому ты такая сдалась, падина?! а я...