— Благодарствуем за угощение, батюшка; и вам также, ваша строгость, за заботу — однако, пора и честь знать!
— Ин ладно, дети мои... С Богом! — махнул рукой поп и, мигом забыв о ссыльных, потянулся за колбасой.
— Режим поселения знаете? — бросил вдогонку урядник, когда вы уже стояли в дверях.
— Назубок, ваша строгость!
— Ну, смотрите у меня...
Воздай им по делам их, по злым поступкам их;
по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими...
Псалтирь, псалом 27
...почему-то сразу вспомнился барак.
Стылая игральная доска, разделенная дощатыми нарами на клетки, согретая теплом многих тел и чахлой каменки; доска, на которой заканчивались недоигранные партии. Более сорока женщин — молодки, старухи, совсем девочки, красавицы, уродины, стервы, мямли, фартовые и случайные... всякие. Таких, как ты, было мало — трое; остальные давили срок за разное. Отравила стрихнином постылого мужа; бросила самодельную бомбу под колеса губернаторского экипажа; застрелила из браунинга троих гимназистов, своих воспитанников, признана вменяемой, но на суде отказалась сообщить причины...
Тебя, как барачную старосту, дважды пытались «взять на перо»; и трижды — склонить к сожительству.
И то, и другое частично удалось, а вот какова была эта часть — вспоминать не хочется.
Зато выжила.
Выжила; хоть и была замкнута сама в себе до конца каторги. Отсечена от мира, от Ленки-крестницы гербовой печатью приговора, печатью и рядом — витиеватой, с завитушками, подписью епархиального обер-старца при окружном суде: «о. Алексий; сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь».
Забудь, Княгиня.
Забудь, пожалуйста.
Это не барак; это заимка на полпути от Кус-Кренделя к Большим Барсукам, это не каторжанки там, внутри, это лосятники из ближних сел, ночь коротают.
Это охотники в дыму.
Уйми стерву-память.
* * *
— А меня, братцы, близ Глухариной падины едва объездчик не нагреб! Я лося сшиб, только свежевать — тут он по мне пулей из ельника как саданет... Мы с ним давно друг дружку любим, то я его в зыбуны заведу да покину, то он меня! а третьего месяца докопался, гадюка, что лишнего лося я взял, обещал донести да штраф стянуть.
— Эх, Тимошка, зря ты с начальством грызешься! Ин власть, не тебе, сыромясому, чета...
— Помолчь, махоря! Начальство-кончальство... уловлю сам-на-сам близ речки, как крест свят, в пороги с камнем брошу! А что? Мне все едино: объездчик, лесничий! ежели душа требует, не прощу!
— Хвалился тетеря сову схарчить... Слышь, Вералец, подкинь-ка смолья в каменку, да щепы не жалей!
— Дымно, батя...
— Што дымно, то пусто, а што зябко, то гнусно! Уразумел?
— Уразумел, батя...
Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.
Вроде бы.
Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню. Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.
Пока.
Успеется, ночь длинная.