Поразительно примитивна наша жизнь. Всякие Гамлеты научили нас, что она сложна и непознаваема, а она поразительно примитивна. Может быть, этим своим высказыванием я противоречу каким-то своим другим, не помню уже каким. Однако каждое отдельное наше высказывание ведь собственной цены не имеет, иначе пришлось бы принять всерьез если тебя ударили по одной щеке, подставь другую. Всякое высказывание живо, пока оно в своей среде, как рыба в океане. Вытащенное из своей среды, оно умирает, а сохраненное вне среды, в виде цитаты, даже протухает и начинает смердеть. Отравление такой тухлой цитатой еще более страшно, чем отравление тухлой рыбой. Если я спорю с Гамлетом, говоря о примитивности нашей жизни, то следует учитывать чувства, меня охватившие в тот момент, когда я, почти уж старый человек, стоял перед той же молодой, веселой, красносапожной мозаикой в зале ожидания казатинского вокзала, стоял рядом с Чубинцом и его судьбой, которую он мне излагал в течение самых последних часов моей жизни. Последних в том смысле, что я только-только их прожил. А часы, дни и годы, которые я проживал в молодости, ничего, по сути, в мире не изменили, и если б я умер, а за эти годы я вполне мог умереть, то красные сапоги на стене казатинского вокзала так же весело плясали бы. В чем же здесь сложность и при чем тут непознаваемость? В том, что я помню, как Верочка Косцова, не понимая, отчего вдруг я потерял к ней интерес, на меня обиделась и, приехав в Киев, со мной даже не попрощалась? Или в том, что я, десятилетия спустя, пришел на то же место с Чубинцом, вынырнувшим из тьмы и, может быть, в Здолбунове тоже со мной не попрощающимся? Нет, дорогой, сложность есть, но ты ищешь ее не там, где надо. Ты ищешь ее среди мертвых; а надо искать ее среди живых; ты ищешь ее в неподвижности, а надо искать ее в движении; ты ищешь сложность, когда мы выужены на берег, а надо искать ее, когда мы плывем, плещемся в облачных судьбах своих, стараясь разглядеть, что впереди и что вокруг. Только человек, только личность не знает, что ждет его впереди. Лес знает, гора знает, нация знает любое органическое или неорганическое образование, поддающееся рациональному анализу, знает, а человек не знает. И это не важно, что неизведанное, таинственное будущее оборачивается для человека ничем не примечательным, однообразным настоящим. Он ведь этого не знал, и потому, вопреки нелепому, примитивному бытию своему, жизнь его художественна и таинственна до самой, самой смерти. А возможно даже, после смерти.
Зайдемте в ресторан, Олесь, сказал я Чубинцу, выпьем пива.
Олесю предложение не понравилось: может, он опасался опоздать на поезд, а может, боялся ресторанных цен.
Не люблю я эти железнодорожные рестораны, сказал Чубинец, лучше в буфете зала ожидания бутерброд с холодной котлетой купить.
Вы же не едите котлет, Олесь.
Он махнул рукой.
Ем, уже давно ем. Меня самого, знаете, жизнь так через мясорубку прокрутила, что одной-двумя котлетами ничего не изменишь. Да и нерационально теперь людей в пищу употреблять. У свинины или говядины другого предназначения нет, а человечина для другого используется.
Выглядел Чубинец крайне подавленным и усталым. Сказывалась и бессонная ночь. Мы оба успели несколько раз зевнуть. Первым начал я, вызывая на зевоту соавтора.
Выпьем пива, иначе заснем не вовремя, сказал я, приглашаю вас, Олесь. Пиво здесь, в Казатине, бердичевского пивзавода. Лучше пильзенского, уж поверьте мне, опытному путешественнику и пивопотребителю.
Мы вошли в большой, по-старокупечески пышный ресторан и сели за столик с грязной скатеркой. На скатерке остались красноватые жирные пятна, кисло пахнущие томатом.
Не люблю железнодорожные рестораны, сказал Чубинец, покосившись на пятна, хуже гостиничных.
Очевидно, его мучили неприятные воспоминания со станции Бровки.
Не волнуйтесь, Олесь, сказал я, в борщ иногда плюют невоспитанные люди, но, чтоб плевали в пиво, никогда не слыхал.
Я хорошо заплатил официанту, он поменял скатерть и быстро принес свежее пиво. Закусывали мы, конечно, рыбкой местного производства, довольно вкусной, но слишком пересоленной. Выпив и закусив, Чубинец вдруг заговорил о своей семье:
В пятьдесят седьмом году приглянулась мне девушка из финотдела, Галина. Поженились. Живем до сих пор. Дочь у меня, Лена, очень красивая, хорошо воспитанная. В пятьдесят седьмом году как раз меня вызвали и объявили, что судимость снята. Легче стало. Ведь с этой цифрой тридцать семь на весь паспортный листок сколько я муки испытал, какие унижения. Когда наш театр гастролировал в Киеве, Минске, Москве (было и такое, в каком-то московском доме культуры играли в пятьдесят втором году), так вот, когда гастролировали в больших городах, где мне проживание запрещено, то меня не поселяли в гостиницах и я должен был ночевать на вокзалах, потому что частник меня б тем более не принял с моей тридцать седьмой. Иногда я с шоферами грузовиков договаривался, чтоб пускали меня в кабину к себе ночевать. А сам шофер шел в гостиницу вместо меня, на оплаченную мной койку.