Мама вновь обратилась к отцу:
– Ты готов?
– Пока нет.
– А когда же?
– Потом.
Мама оттягивала разговор о деньгах: ей трудно было обвинить меня в воровстве. Но и избежать этой темы она не могла.
– У тебя было три рубля. Куда ты их дел? – В ее голосе зазвучали следовательские нотки.
– А Савва Георгиевич обиделся, да? – попытался увести разговор в сторону Владик.
– Я послала ему записку в президиум: «С телеграммой получилось недоразумение».
– Значит, недоразумения уже нет, – сказан отец.
– А зал? А весь институт? Люди переглянулись… – Мама встала и погасила плиту. – Вместо того чтобы успокаивать меня, ты бы лучше выяснил истину.
Это была наибольшая резкость, которую мама когда-либо позволяла себе по отношению к отцу: значит, мой поступок потряс ее.
Домашний совет на кухне продолжался часа полтора.
После очередного маминого обращения к отцу: «Ты, Василий, ничего не хочешь сказать?» – он медленно и твердо, без своей грустной улыбки произнес:
– Я уверен, что Саня ничего дурного не мог сделать… сознательно. – Он повернулся ко мне: – Я уверен в тебе… друг мой.
Иногда отец обращался ко мне с такими словами: «друг мой». И это не звучало высокопарно.
Владик усиленно задергал носом: понимал, что надо сознаться, но не мог преодолеть себя.
В момент этой острой душевной борьбы, разряжая обстановку, подал голос звонок в коридоре.
Владик обрадовался и улизнул с кухни открывать дверь.
Мы услышали Савву Георгиевича.
– А где старшее поколение?
– На кухне, – ответил Владик.
По гусарской интонации, которой никогда прежде не было у Саввы Георгиевича, мы поняли, что член-корреспондент выпил.
Он появился в дверях, прижимая к себе обеими руками необъятный букет, который напоминал клумбу, «скомбинированную» из разных цветов. С плаща и мятежной шевелюры стекала вода.
– На улице все еще дождь? – заботливо и тревожно спросила мама.
– Люблю грозу в конце апреля! – чужим бравым голосом ответил Савва Георгиевич. – Сделал два шага от машины до подъезда – и вот…
–А где подарки, адреса?
– Остались в кабинете. Их привезут. – Он протянул маме свою разностильную клумбу. – Это вам, Валентина Петровна.
– За жуткую телеграмму? Да что вы!
Мама спрятала руки за спину. Потом сильно, в отчаянии прижала уши ладонями к голове. Волнуясь, она обычно не знала, куда девать свои руки.
– Василий Степанович, уговорите супругу! У меня супруги уже нет и цветы нести некому. Кстати, насчет телеграммы…
Мама оставила свои уши в покое. А чтобы Савва Георгиевичу было удобнее говорить, приняла от него цветы.
– Почему вы ушли? В своем заключительном слове я, как полагается, всех поблагодарил. Но особенно вашу семью за ту добрейшую телеграмму, которую получил рано утром.
– Но мы… не посылали!
Не отвечая маме, Савва Георгиевич миновал эпизод с телеграммой, а заодно и наш коридор. Он проследовал дальше, в комнату. Там он облегченно вздохнул, чересчур ясно давая понять, что поздравления и признания в любви притомили его: в результате банкета он все делал немного «чересчур».
– А о том, что воспринимаю все как аванс на будущее, я не сказал. Во-первых, терпеть не могу авансов: они создают фактор обязанности, который отягощает и мешает в работе. Ну а кроме того, кто знает, на какое будущее он может рассчитывать? Жена была из семьи долгожителей, и я уповал на ее гены… Что в жизни сделано, то сделано, а будущее, авансы…
– Савва Георгиевич, вам всего пятьдесят! – воскликнула мама.
– Это мало или много? Добролюбову бы показалось, что много, а Льву Николаевичу, – что мало.
– Ученые живут дольше писателей, – ответила мама.