Сто двадцать, зло отозвалась она, а вы себе сколько назначили? Пятьсот, тысячу?
Зря вы так, ответил он миролюбиво, я в деньгах только потерял. И на прощание: Любовь Федоровна, я обещаю вам твердо помогу. Все восстановим.
А, махнула она рукой, не верю я вам, никому не верю.
Я, думаете, верю? усмехнулся он. Ну да ладно, дело ваше, а монастырем займусь в первую очередь.
И ушел, подняв по дороге доску, оттащил ее в сторону, за ним все потянулись, избегая смотреть на женщину в комбинезоне, заляпанном известью.
Вот все и устроилось, сказал Анисим Иванович неуверенно, этот хозяин, у него ничто не пропадет. Он раньше председателем колхоза был, так люди от него не уходили.
Глаза у него нехорошие, жадные, отозвалась она нехотя, и от дурного предчувствия сжало у сторожа сердце, даже чай не стали в этот день пить она молча переоделась и ушла к себе, едва кивнув Анисиму Ивановичу.
Однако с мая потянулись к музею машины с кирпичом, цементом, лесом, приехала бригада реставраторов, привезли разборные домики и поставили их на берегу озера, в городке же заговорили, что теперь и дорогу станут делать, гостиницу новую построят, да как будто и на больницу деньги дадут, и она в то лето снова сделалась юная и полная сил, не ходила, а летала, всюду успевая и помогая, снова звонкий был голос, как восемь лет назад, но давешнее ощущение близившейся беды не покидало сторожа. Душа его томилась безысходностью, и он не знал, что ответить на ее участливые расспросы, а потом в один из муторных парких дней она вошла в сторожку, да так и остановилась, прислоняясь к двери.
Боже мой, какой стыд, произнесла она, прижав ладони к красным щекам.
Что случилось?
Какой стыд, стыд, только и твердила она, а потом отняла от лица руки и, холодно на него взглянув, в сто раз студенее, чем когда он сунулся ее сватать, вымолвила: А вы ничего не знаете? Они его продали.
Как продали? не понял он.
Она ничего не ответила, отошла к окну. Анисим Иванович тоже молчал, ни о чем не думая и только чувствуя страшную тишину и пустоту вокруг, и тут в дверь легонько постучали, а затем, не дожидаясь ответа, вошел давешний мужик в кепке и сапогах, только глаза у него были не уверенные, как тогда, а беспокойные.
Любовь Федоровна, позвал он негромко.
Она не отозвалась, и тогда он стал говорить, оправдываясь очень быстро, что другого выхода не было, это единственный способ спасти монастырь, и лучше уж так, чем дожидаться, пока он рухнет, область получит валюту, о ней он договорился, ее возьмут на самую высокооплачиваемую работу. Постепенно к его голосу возвращалась уверенность, словно говорил, обращаясь к массе людей. Она обернулась, и сторож увидел полные слез и обиды глаза. Тогда еще не понимая, что и зачем он делает, Анисим Иванович встал и, не говоря ни слова, вытолкнул непрошеного гостя из сторожки.
Зря вы с ним так, сказала она рассеянно, он ведь как лучше хочет. Только я тут больше не смогу.
И ему стало вдруг стыдно, точно это он был виноват, что не смог уберечь белые церкви и старые стены, не уберег свою бесценную, единственную семужку, уплыла она от него Бог знает куда, в тот же вечер уехала, толком и не простившись, и с тех пор не было от нее ни единой весточки где она, как, что с ней? Он остался один, и только слышалась чужая речь аккуратных белобрысых рабочих. Одно было ему утешение несколько дней спустя разыгрался над городом ветер, да такой страшный, какого старики не помнили. Он срывал крыши с домов, разбрасывал поленицы и валил деревья, а наутро Анисим Иванович увидел, что рухнул с высоты на землю трубящий ангел, и, воровато, оглянувшись, взвалил его старик на спину и унес к себе, чтобы слушать ночами его тихую, нежную песню.
Связь
В конце февраля над городом завис туман. Несколько дней не было ветра, и тяжелое, волглое облако спрятало от глаз трубы комбината, развалины кремля на холме, излучину большой реки и серые девятиэтажные дома. Туман делал жидкою ночь, и между ночью и днем не было четкой границы, так же горели уличные фонари, и машины медленно двигались по городу с зажженными фарами. Люди ходили по улицам, с усилием вдыхая зараженный воздух, и кашляли. Была первая неделя поста, и каждый день перед закрытыми царскими вратами шли покаянные службы в единственной уцелевшей церкви, сумрачной, едва освещенной задыхающимся светом лампадок и свечей. Служили допоздна, не было во время служб обычного шепота, молчали, часто крестились и вслед за священником опускались на колени. Люди давно знали друг друга и вели себя так, словно делали общую работу, сдержанно и согласно, и, когда в субботу на всенощной в храм зашла незнакомая женщина, никто поначалу не обратил на нее внимания. Это была грузная пожилая женщина с широким лицом и плотно сжатыми губами. По всему чувствовалось, что она бывала в храме редко, стояла переминаясь, не зная, куда деть привыкшие к занятости руки, и, казалось, была сильно взволнована. Служба шла долго, читали шестопсалмие, пели полиелей и воскресный тропарь, священник читал Евангелие, потом все прихожане пели воскресную песнь, но вот что-то переменилось, люди стали подходить к помазанию, священник рисовал елеем крест на их лбах, поздравлял с праздником, и люди отходили, целовав его руку. Женщина слегка помедлила и вслед за всеми тоже подошла к иерею. Но когда она встала перед ним и он обмакнул кисточку в масло и посмотрел на нее, рука его вздрогнула, и на лице появилась странная гримаса. В следующее мгновение он совладал с собою и сделал все, что было положено, но женщина не отошла от него, а как-то очень тяжело, неловко ткнулась головой в его грудь, прямо в распятие, и стала, захлебываясь, повторять: «Коленька, сыночка, Коленька», пока стоявшая рядом старуха в черном халате не оттащила ее от иерея. Священник довел службу до конца, произнес отпуст и, поклонившись людям, тихо сказал, что исповеди сегодня не будет, после чего скрылся в алтаре.