Здесь уместно сделать небольшое отступление об этнографической точности Кановича. Его художественная память точно фиксирует традиционные еврейские практики поведения, на которые лишь недавно обратили внимание антропологи. Например, в романе «Местечковый романс» есть эпизод с угощением литовского полицейского мацой на праздник Песах. Как показал в своем исследовании петербургский этнограф Александр Львов, этот обычай был и остается широко распространен среди евреев бывшей черты оседлости, особенно в тех местах, где еще бытуют легенды об использовании евреями христианской крови для выпечки мацы. Львов полагает, что угощая мацой своих христианских соседей, а особенно представителей власти, евреи как бы предохраняли себя от возможных обвинений.[2]
Другой интересный с этнографической точки зрения эпизод мы находим в повести «Лики во тьме», где врач-еврей в глухой казахской степи просит героя, юного Гирша-Гришу, научить его говорить на идише. Зачем?
Я тебя буду лечить, а ты ты меня потихонечку учить Дед мой Рыбья Кость [фамилия деда Фишбейн, по-русски буквально «рыбья кость»] обрадуется Кончится война, приеду в Белую Церковь, приду на кладбище, если оно к тому времени сохранится, найду могилу и скажу: «Здравствуй, дед! Я вернулся. Ты слышишь? Я вернулся».
Оказывается об этом пишет другой петербургский исследователь, Валерий Дымшиц знание идиша до сих пор считается абсолютно необходимым для общения с умершими. Такая практика остается одной из самых устойчивых традиций в тех местечках, где еще живут евреи. Считается, что умершие предки не понимают по-русски, а их заступничество на том свете очень важно для живых.[3] Разумеется, сохранение этнографических деталей не является главной целью Кановича-писателя. Их абсолютная точность свидетельствует не только о его великолепной памяти, но и об особом художественном чувстве, роднящем его с классиками еврейской литературы Менделе Мойхер-Сфоримом, Шолом Алейхемом, Перецом и Ан-ским.
Итак, к какой же категории отнести писателя Григория Кановича? Как представляется, ни одно национальное определение не дает верного представления о его месте в литературе. Принадлежность Кановича к русской литературе несомненна, не только по языку, но и по определенному подходу к моральным и религиозным проблемам, восходящему к Достоевскому и сближающему Кановича с Фридрихом Горенштейном, выдающимся русским писателем, также «работавшим» с еврейским материалом. Именно присутствие таких «нерусских» писателей как Канович, Горенштейн, Айтматов или Искандер и позволяет русской литературе сохранять свою «вселенскую отзывчивость», о которой говорил и Достоевский. Однако отношения Кановича (как и Горенштейна) с традициями Достоевского далеко не так просты. Во-первых, конечно, для Кановича неприемлем шовинизм и политический консерватизм Достоевского. На богатом материале двадцатого столетия, спроецированном на пространство Литвы, Канович показывает, как всякая ксенофобская и охранительная идеологии неизбежно вырождаются в насилие и ведут к убийству. Одновременно Канович, единственный среди современных «русско-еврейских» писателей, ведет активный диалог с еврейской литературой на идише и, прежде всего, с Перецом. Это «еврейское» измерение берет начало на рубеже двадцатого века, среди погромов, революции и кровавого навета, и с неизбежностью приводит к теме Холокоста, задавая вопросы о сути памяти и времени. Несколько упрощая, можно сказать, что во всех произведениях Кановича «достоевские» персонажи, неоднозначные и внутренне противоречивые личности, склонные к рефлексии и самоанализу, оказываются в «перецовской» ситуации «меж двух миров», между живыми и мертвыми, наедине со своей памятью.
В еврейской религиозной традиции принято толковать Библию на нескольких уровнях буквальном, аллегорическом и мистическом. «Дедушка» новой еврейской литературы Менделе Мойхер-Сфорим во вступлении к роману «Кляча» объяснил своим читателям, что и его книгу надо читать таким же образом. Совет Менделе полезен и при чтении Кановича. Прежде всего, читатель найдет здесь полнокровные, насыщенные деталями картины жизни еврейских местечек и городов Литвы, подобных которым нет и уже не будет в литературе ни на каком языке. При более внимательном вчитывании в текстах обнаружатся тонкие и глубокие размышления о человеческой жизни, природе памяти и времени, добре и зле в катастрофическом двадцатом веке. Закончив чтение, читатель навсегда останется с персонажами, идеями и вопросами, к которым он будет время от времени возвращаться. Именно это и есть критерий настоящей литературы, независимо от ее языка, национальной принадлежности или тематики.
профессор славистики и иудаики, Мичиганский университет.Энн-Арбор, Мичиган. 4 ноября 2013 г.Сон об исчезнувшем Иерусалиме
эссе
Он, кажется, снился мне еще в колыбели задолго до того, как я впервые увидел его наяву; задолго до того, как в сорок пятом он принял меня в свои кровоточащие, задымленные войной объятия; задолго до того, как в нем вырос могильный холмик, глина которого заляпала все мои радости и навсегда окрасила в ядовито-желтый цвет все мои печали, ибо под ним нашла (нашла ли?) успокоение моя мама, да будет память о ней благословенна!