Сырая тяжесть в сапогах,
Роса на карабине.
Кругом тайга, одна тайга
А мы посередине.
Так, порою, мы пели.
Так, порою, мы пели.
Ночью я проснулся от грома. В комнате было темно и сыро. Печь давно потухла. За окном то и дело вспыхивало и гремело так близко и страшно, точно рушились скалы. В промежутке между сполохами под окном словно бил фонтан.
Отчего-то вспомнилась мама, уютная двухкомнатная квартира в прочном кирпичном доме, с громоотводом. Шкаф с любимыми книгами. Тепло семейных праздников. Обязательные в таком случае пельмени с чесночком и горчичкой. Сытое застолье. Певучие, как и все в Мухаровской породе, дядьки, улыбчивые и весёлые работяги. И, конечно, бабушка Шура, для которой, казалось, не было плохих людей, а все «хорошие и басливые», как выражалась она, или «болтушки» о тех, которые безуспешно пытались задеть её самолюбие. Напрасное старание: у неё его просто не было. Во всяком случае, в ту блаженную пору.
Как, помнится, всегда, по-старчески немощно и всё же важно выходила она, развернув шаль, пройтись под мой аккомпанемент на баяне «барыню». А на святках, с каким самозабвением, взявшись под руки с бабой Ганей Кашадовой, на весь совхоз выводили они её любимую песнь:
Ой, мороз, мороз,
Не морозь меня.
Не морозь меня,
Моего коня
Ничего особенного в те далёкие времена это не представляло. И, сколько мне известно, не только у нас. Желающих отвести душеньку было хоть отбавляй. Справляли и Масленицу, переименованную в «проводы русской зимы». С непременными блинами, чаем на льду нашего огромного пруда, со снежной бабой, с дырявым ведром на голове и морковкой-носом. Был тут и обледенелый столб для удальцов, с призом наверху, и, увы, уже лишь переодетые в «русских красавиц» женщины, песни, частушки. И зябко, и грустно, и весело. Какой-то цветистый лоскуток древности, его ядрёное, как квас, дыхание. Забытое-презабытое, но отчего-то ещё волнующее. Скрип расписных и простых саней, визг и восторг детворы. А поутру или даже к вечеру, когда потянет со стороны железной дороги пробирающим насквозь ветром, пометёт мусор, клочки соломы, обёртки конфет, окурки, всегда оставалось чувство неудовлетворённости, как в детстве: пообещали подарок и не привезли.
Куда цельнее воспринималась застольная песня. В ней было больше искренности, не было той эстетической парадности, она жила, а порою будила в душе нечто до того глубинное, до того важное, что, казалось, не будь этих песен, я любил бы и понимал свою землю куда меньше, а то и вовсе бы не любил. Проводы же русской зимы уже не были, к сожалению, тем последним весельем перед заговеньем, когда поутру всё преображается от грядущего по городам и весям Чистого Понедельника, тем началом всенародного покаяния, собиравшим в первых сумерках в храмы народ русский, отворяя, особенно после вчерашнего Прощёного воскресения, двери Великого Канона: «Откуда начну плакати окаянного моего жития деяний? Кое убо положу начало, Христе, нынешнему рыданию? Но сам мне даруй, Спасе, умиление».
Поскольку не было этого покаянного продолжения, а также ожидаемой вдали связи с вечностью, Пасхи, всё обрывалось тут, возле грязной чёрной от угля луже, на месте снеговика, клочков соломы и мусора, да ещё беспросветной, ничего не обещающей впереди, кроме «голодной могилы», жизни. И мне ведь предстояло умереть! Умереть, чтобы «никогда и никогда», как выразил свой ужас перед грядущим небытием один мой земляк. Иногда при мысли о смерти (гроб, сырая земля, могильные черви, вечный холод и мрак) мне становилось дурно. Зачем? Вся эта жизнь, всё это зачем? Чтобы умереть и быть забытым навеки? Забыл же я крёстного, Вовку Патроманского, которого переехал трактор, одноклассника, умершего от белокровия в десять лет, я даже не пошёл смотреть на него умершего. А мать школьного друга, Валентина Грачева какой удар для всего нашего девятого «А»! И особенно для меня его слова: «Пахнет». Кто мама? Как он мог так сказать? Мама и пахнет. Но забыл же! А все мы, весь наш род, репрессированный, сгинувший в тюрьме ни за что дед, бабушка, вообще все, весь род человеческий, появились тут для чего? Чтобы умереть и «никогда и никогда»? Какая то была вопиющая несправедливость! Одна-единственная среди всего этого великолепия. Всё, решительно всё до мелочей было рационально и премудро, и лишь одно единственное «никогда и никогда» перечёркивало напрочь всё, отравляло сознание, ограничивало, а то и на нет сводило радость бытия.
6
Осенью мы перегоняли бульдозеры от Бийска до Степного, Солонешенского района, где в горах Алтая открывался новый участок. До заморозков, наступавших в горах в конце октября, надо было сделать вскрышу на будущий год.
6
Осенью мы перегоняли бульдозеры от Бийска до Степного, Солонешенского района, где в горах Алтая открывался новый участок. До заморозков, наступавших в горах в конце октября, надо было сделать вскрышу на будущий год.
Тогда, в Бийске, если не считать детства, когда с бабушкой Марфой ходил из Казыевки к «Егорию» в памятный дождём и причастием Троицын день, я второй раз был в церкви.