А я бы вместо школы вместо этого
Ты чего это заикаешься, как испорченная пластинка? Что вместо этого?
Слушал бы, как оно стучит весь день
Весь день? Ну, ты и скажешь! Весь день сердце слушать? Да надоест до чертиков.
Не надоест, уверяю я и выпячиваю грудь колесом: Сейчас твоя очередь
Но Зойка вдруг всплескивает руками и бросается на кухню.
А я бы вместо школы вместо этого
Ты чего это заикаешься, как испорченная пластинка? Что вместо этого?
Слушал бы, как оно стучит весь день
Весь день? Ну, ты и скажешь! Весь день сердце слушать? Да надоест до чертиков.
Не надоест, уверяю я и выпячиваю грудь колесом: Сейчас твоя очередь
Но Зойка вдруг всплескивает руками и бросается на кухню.
Ой, вскрикивает она, картошка пригорела! Ты будешь с простоквашей?
С простоквашей, обиженно отвечаю я и раздуваю, как мама, ноздри. Ах, Зойка, Зойка отвергла Зойка мое сердце. И ради чего? Ради картошки! Да по мне гори она гормя
Садись! приказывает Зойка и ставит на стол миску, стакан и крынку с простоквашей.
И вдруг ее прыть и мельтешение мне напомнили старую игру в маму и папу. Еще там, на родине в Йонаве, я и мои сверстники играли в нее на песчаном откосе на берегу Вилии. Но сейчас в этой незамысловатой сиротской игре, в этом еще целомудренном, но уже небезгрешном подражании взрослым, в невольном повторении их привычек было что-то щемящее и настораживающее. Не было в ней той прежней завораживающей беспечности и озорства; все объяснялось новым опытом безотцовщиной, горькими насильственными переменами в жизни, обусловленными войной. Ведь и я, и Зойка успели вдоволь хлебнуть лиха: она в этом Богом забытом кишлаке, а я под бомбежками на беженских дорогах Литвы, в теплушках, битком набитых голодными людьми; в угрюмых очередях за скудной пайкой хлеба и спасительной кружкой кипятка или к зловонным сортирам на узловых станциях, чтобы наспех справить нужду.
Ешь, торопила меня Зойка, а то до твоего прихода тетя Женя всю воду перетаскает. Ты же ей обещал.
Обещал, обещал рассеянно повторял я, подцепляя вилкой драгоценные ломтики картошки. Но в моих ушах почему-то все еще продолжало тикать Зойкино сердце. Казалось, вот-вот выпрыгнет из ее груди, перелетит ко мне, и под моей рубашкой станет одним сердцем больше. Одним сердцем больше стало бы и в груди у Зойки, если бы она погасила старый примус, если бы картошка не пригорела, если бы я не пообещал маме натаскать воды. Да мало ли этих «если бы» на свете
До школы через огороды было рукой подать. В школьном дворе, у коновязи, учеников обычно встречал буланый мужа Гюльнары Садыковны Шамиля. Конь спокойно прядал ушами, и они колыхались на юру, как лопухи.
Гюльнара Садыковна и Шамиль жили не в «Тонкаресе», а в соседнем селе, в десяти километрах от колхоза. Шамиль был ссыльным, он не раз обращался в военкомат просился на фронт, но из сосланных в Казахстан никого в армию не брали. Как все чеченцы, Шамиль был лихим наездником и на своем ухоженном, словно отполированном, рысаке частенько привозил в школу жену. Иногда Жунусова сама вскакивала в седло и, распугивая спустившихся с гор Ала-Тау козлов, пускалась вскачь по замершей в тревожном и недобром ожидании степи.
Когда мы с Зойкой вошли в школу, там, кроме Гюльнары Садыковны, никого не было.
Что это вы так рано? пропела директриса. Бессонница замучила?
Гриша обещал маме помочь воды натаскать. Ну а я я с ним за компанию.
Хороший сын, похвалила Гюльнара Садыковна. Я о тебе всему классу расскажу.
Что расскажете?
Расскажу, какой ты. Пусть другие пример берут.
А какой? слукавил я очень уж хотелось, чтобы Гюльнара Садыковна еще раз похвалила меня при Зойке.
Заботливый, славный Разве неприятно, когда тебя хвалят?
Приятно, отозвалась за меня Зойка. От похвалы даже у кошки хвостик крендельком. Ну что ты молчишь?
Ты, я вижу, чем-то, Гриша, недоволен? Но разве там, в Литве, твоя мама полы не мыла? Пыль не вытирала?
Мыла, вытирала, сказал я. Но дома, как говорила моя бабушка, и пыль золотом блестит.
Твоя бабушка умница, согласилась директриса.
Мне было больно за маму, и я вовсе не стремился к тому, чтобы всех уверить, что она умеет и кое-что другое делать, а не только махать метлой и макать грязную тряпку в ведро; что там, в Литве, она не ходила с растрепанными седыми волосами, в поношенном фартуке, в кофте с чужого плеча и в дырявых туфлях.
Гюльнару Садыковну, напротив, мое молчание только раззадорило. Ее так и подмывало, как можно больше узнать о нашем прежнем житье-бытье. Но как всякий еврей, я с детства любил больше спрашивать, чем отвечать на вопросы. Если не так спросишь, учили меня домочадцы, беда невелика, но если ответишь не так, то пиши, дружок, пропало.
Дома и пыль золотом блестит, восторженно закатила к небу свои черные глаза директриса. И на метле яблоки растут, так что ли, Гриша?
Угу, набычился я, не в силах отличить ее восторг от насмешки.
Гюльнара Садыковна смутилась и с вымученной улыбкой промолвила:
А твоя бабушка где она сейчас? Осталась там, с немцами, или
С немцами.
Жаль.
Они ей уже все равно ничего не сделают. Их живые должны бояться, а мертвым бояться некого. Мертвых хранит Бог.